Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голос Мертвой Рыбы, поднимающийся из глубины времен, голос упавшей звезды, отбивающий для него ритм своего возврата в мир. Ему было больно, но боль была также наслаждением, а страх граничил с ликованием. Он почувствовал, как его уносит ветром, и побежал в сторону, обратную вращению земли, быстрее, все быстрее и быстрее. Но даже не сознавал, где он, куда бежит. Подгонявший его ветер уже не был земным. То был солнечный ветер, дующий на луну. Он бежал сквозь космос, бежал сквозь ночь. Его мать с криком извивалась на ветру, ее чрево сияло.
Ее чрево раскрылось, словно крылья взлетевшей белой совы. А он бежал без конца, все быстрее и быстрее, уносимый сотнями новых ветров. Ему не хватало дыхания, всякая мысль, всякий смысл оставили его. Голос матери стал пронзительно-нестройным, ее живот ослеплял. Совы тысячами взлетали с женского чрева. Хлынул кровавый дождь. А он все бежал, несся сквозь пространство, мчался прямо в необъятность пустоты, ночи, крови. Что-то в его теле наполнялось силой и яростью, наливалось, напрягалось. Чем-то из его тела забрызгало небо — скоплением сов, которые склевывали кровавый дождь, как ягоды с виноградной лозы. Земля, солнце и луна исчезли — словно какое-то белое затмение покрыло все миры. Он почувствовал себя разбитым на уровне крестца. Его зашатало. Оставался лишь ветер — многоструйный ветер, в котором слились все звездные ветры. Остался лишь ветер, бросивший его на землю.
Но не было больше земли.
Таде проснулся на заре. Он лежал на полу чердака, лицом кверху. Совершенно голый. Раскинув руки и ноги, словно спицы колеса, со все еще напряженным членом. Он закоченел, но при этом обливался потом. Его кожа, в паху и под мышками покрылась тонкими серебристыми чешуйками. Снаружи шел дождь. Ему казалось, что с неба сыплются камни, большие сероватые камни из какого — то пористого вещества.
Поднялось солнце, и вместе с ним ветер. Таде спустился вниз. Ничего из своей вчерашней одежды он не нашел. Он проскользнул в свою комнату и забился в постель. Но спать совершенно не хотелось, несмотря на огромную усталость, от которой ломило все тело. Поясница еще болела, кожу саднило, низ живота кололо острой болью. Остальные уже встали, чтобы идти на работу. Он тоже поднялся, умылся, оделся. Но в его кожу странным образом въелась тонкая звездная пыль. Он вышел во двор. Над лесами и полями во весь опор неслись облака. Он заметил вдалеке силуэт своего отца с Батистом и Никезом по бокам; все трое шагали напрямик через луг, направляясь к полям. «Мне бы надо с ними», — подумал он, но не пошевелился. Он по — звериному принюхался к ветру. Ветер нес запахи влажной земли, очагов и леса. Но был там и другой запах, запах стирки. Он различил среди прочих звуков, которые производил и нес с собой ветер, звук хлопающей ткани, сухой и резкий. Он обошел амбар. На огороженной площадке за ним женщины недавно развесили белье для просушки. Выстиранное утром и еще струящееся водой белье свешивалось с веревок, протянутых между амбаром и несколькими орешинами, растущими у кромки огорода. На другом конце этой бельевой выгородки он заметил чьи-то руки, двигавшиеся над веревками. Руки подбрасывали белье вверх, расправляли на веревках, крепили множеством маленьких деревянных прищепок, похожих на надкрылья майских жуков. Таде не мог разобрать, какая из женщин занималась этой работой. Матильда, Полина или Ципель? Он мог бы окликнуть ее, но оставался у входа в сушильню, не говоря ни слова, только слушая, как хлопает на ветру мокрая одежда и белье, вдыхая запах стирки. В этот миг он ощутил хлопанье белья, которое нещадно трепал ветер, словно внутри своего тела. Или, скорее, у него возникло впечатление, что все эти развешанные там полотнища ткани были лишь лоскутами его собственной кожи, оставленной для просушки — для дубления. Его кожа — его кожи. Бесчисленные кожи всех его минувших дней, линька его ночей. Его кожа, его кожа, лоскутья времени, звездный шлак.
Тут ему вновь послышалась странная ночная музыка. Нестройные звуки рогов и кимвалов. Он пошел вперед, к веревкам, грубо срывая белье на ходу и бросая его на землю. Пусть умолкнут наконец эти струящиеся стяги с запахом мыла, эти мертвые барабанные кожи — какому же безумному воинству они принадлежат? Он заставит их умолкнуть, прекратить это идиотское хлопанье, способное лишь сетовать на пустоту и сухость. Он срывал их и попирал ногами. Время мертвых кож закончилось — миновала пора сожженных кож и пустых оболочек. Он шел прямо вперед, к рукам женщины, сквозь резкий запах мыла. Пусть настанет наконец нежное время плоти.
Он сорвал последнюю простыню, которая как раз растянулась перед ним. Ципель вскрикнула от неожиданности и вздрогнула, выронив из своего подвернутого фартука пригоршню бельевых прищепок, которые держала там. «Что ты наделал!» — ахнула она, заметив длинную вереницу сброшенного наземь белья. — «Я шел к тебе», — ответил он просто. — «С ума ты сошел, — сказала Ципель, нагибаясь, чтобы подобрать последнюю простыню, — теперь придется перестирывать все, что ты уронил!» Ее голос был скорее печален, чем сердит. Она снова спросила: «Зачем ты это сделал?» Он дал тот же ответ: «Чтобы прийти к тебе». Она взглянула на него с удивлением и переспросила: «Прийти ко мне?» Она уже могла лишь повторять за ним, как эхо. Желание Таде сбросило ее голос на землю вместе с сорванным бельем. Она сидела на корточках, шаря руками в холодной траве среди деревянных прищепок. Она почувствовала, как ветер проворно скользнул меж ее пальцев, как закоченели ладони.
Они застыли на некоторое время, он — стоя над ней, она — присев в траве, неподвижные и немые. Они не смотрели друг на друга. Ветер был их взглядом. Им было холодно, но они не сознавали этого. Холод стал их кожей.
Ветер внушил им жесты, так же грубо, как трепал белье, еще висящее на веревках. Ципель резко вытянула руки и вцепилась в его бедра. Она даже не понимала, зачем: то ли искала опору, чтобы выпрямиться, то ли чтобы Таде тоже опустился на колени. Он медленно присел напротив нее. Их колени столкнулись. Она все еще цеплялась за его бедра. Он поднес руки к ее лицу и некоторое время гладил его, не касаясь. Чуть тронул виски, щеки, скользнул пальцами к приоткрытым губам. Они не смотрели друг на друга. Их глаза были так удивлены, так напуганы, что они постоянно отводили взгляд. Он прикоснулся кончиками пальцев к ее обнажившимся зубам. И не отличил собственных ногтей от ее зубов. Он уже не отличал ее тела от своего. Она тоже поднесла руки к его лицу, словно изучая наощупь.
Они были совсем близко друг к другу, лицом к лицу, но глядели в сторону, не целуясь. Лишь прикасались друг к другу, натыкаясь вслепую, почти обдирая кожу. Вдруг он как-то съежился и ткнулся головой в ее колени. Она опрокинулась. Ветер, дуя вровень с травой, обтекал, окутывал их тела. Таде терся головой о ее живот, она обвивалась вокруг него. Но в них было слишком много исступления, чтобы овладеть друг другом по-настоящему.
Они стали кататься по выгородке под хлопанье простыней, платьев, рубашек. Ползали в траве, словно ветер прижимал их к земле, словно они хотели вгрызться в землю. Они встали на ноги, лишь добравшись до амбара. Тогда он схватил ее за волосы и сказал ей: «Идем! Возьми меня! Возьми к себе».
Она поднялась на чердак; он последовал за ней, все так же сплетая руки с ее волосами. Там металась, пронзительно крича, какая-то птица, влетевшая через открытое окно. Это была сойка. Ей никак не удавалось найти выход, и она теряла силы, летая по кругу, натыкаясь на стены, стрекоча от ужаса. Она кружила так быстро, что невозможно было ее поймать. Приход Таде и Ципели лишь обострил ее страх. Каждый раз, при пролете через широкий луч света, пересекавший чердак по диагонали, ее коричневорозовое оперение на миг вспыхивало красно-оранжевым, а крик становился еще пронзительнее. Вот там, в широком луче света, в центре круга, описанного обезумевшей птицей, Таде и завершил свой путь к Ципели.