Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то мы отдыхали в холле отеля, я заказал профессору и себе немного сухого шерри, мы сделали по глотку – и я поинтресовался, чем именно руководствовался профессор при вступлении в наши ряды. Мне лестно, сказал я, приветствовать партийца столь высокого уровня сознательности – но объясните свой выбор. Мартин ответил кратко: его впечатлил пафос, с которым феноменологический аспект бытия переведен в чистую онтологию.
Затем мы с Мартином перешли на разговор о дамах, он в превосходной степени отозвался о темпераменте Ханны, но его ответ касательно онтологии я запомнил хорошо.
Адольф алкал именно сущности вещей. Когда он говорил о «жизненном пространстве», он имел в виду нечто большее, нежели рейнские земли и Силезию, а когда убивал евреев, он уничтожал не столько самих евреев, сколько сущность еврейства. То, что Хайдеггер называл «бывшим бытием» (Gevesenheit), бытием, которое прошло, но которое нельзя отменить, поскольку оно присутствует всегда, – не давало покоя и Гитлеру. Он был из тех, кто не принимает настоящее. Адольф был инстинктивный враг феноменологии. Lebensraum, широкий пояс евразийского коридора, heartland, сердцевина земли, как сказал вместе с Хаусхофером англичанин МакКиндер, – для Адольфа являлась онтологизированной категорией пространства, оккупированного историческим бытием.
Мы с Адольфом жили во времени, которое растворяло в себе прошлое и будущее, оно было всесильным – беда состояла в том, что этого времени было крайне мало. Вспышка величия. Так, дойдя до пика горы, останавливается путник, озирая мир под собой, – помните картину Гаспара Давида Фридриха? Я не раз испытывал сходное ощущение, стоя рядом с Адольфом на балконах правительственных зданий, – мы глядели на военный город, а воображение фюрера уже рисовало широкие проспекты, музеи, колоннады; мы входили в империю – торжественный миг, самая волнующая страница истории, повремени, читатель, не переворачивай страницу слишком быстро. Разве ты не знаешь, что империи не стоят долго?
Коль скоро я вспомнил тот разговор с Мартином в отеле, воспроизведу наш диалог до конца. Мы говорили о Ханне, а когда наш боккаччиевский задор пошел на убыль, я спросил его:
– А дальше? Вы ее увезете?
Помню, я заметил, что у нас нет времени на бытие – может быть, осталось три года, может быть, пять лет. Не больше, нет, не больше. Я так чувствовал в те дни. Сочетание слов «время и «бытие» зацепило самолюбие университетского преподавателя, и профессор стал говорить длинные немецкие фразы. Как любил он эти ложные многозначительности: противопоставить warten и erwarten, «ждать» и «ожидать»! Он втолковывал, что «ожидание» есть уже конкретное представление того, что придет. Я прервал Хайдеггера.
– Я знаю, что будет завтра, – сказал я. – Грядет конец. Очень скоро все рухнет. Начнется с монархического заговора против Адольфа. Выразитель воли народа никому не нужен. На этом эпопея Третьего рейха закончится; неважно, что конкретно нас погубит, – английское лицемерие, германское долдонство, русское варварство. Скорее всего, совокупность причин. Начнется с монархического сознания – и дальше все сложится само собой.
– Вы не годитесь в авгуры, Ханфштангель.
– Сказать, что будет дальше? Я умру в тюрьме, Ханна – в эмиграции, вы, профессор, – у себя на даче, вдали от бурь. Warten und erwarten? Ожидаю распада. Но сказать, что я жду этого? Всеми силами стараюсь распад предотвратить.
– Что вы такое говорите? – усики профессора встали дыбом.
Приближенный Адольфа мог себе позволить крамольную фразу, я мог сказать о зреющем заговоре и грядущей гибели рейха, но верноподданный профессор такого позволить себе не мог. Он округлил свои небольшие глазки. Он стал говорить привычные всем длинные фразы – речь шла о придании смысла зияющей пустоте времени, о том, как духу деятельного труда укротить Хроноса. Профессор был настроен позитивно.
А в меня уже тогда вошел страх. Я предчувствовал: Адольф не завершит намеченного мной – ему просто не дадут.
Свой страх я объяснил Йоргу, когда молодой летчик навестил нас в Берлине. Этот разговор и его последствия стали для меня контрапунктом войны. То было самое начало 1942 года; да, именно так. Расскажу по порядку, поскольку нашему разговору с Йоргом предшествовал другой разговор – с Адольфом.
Адвенты мы с Еленой провели в Берлине. На Рождество были у Геринга в Каренхалле: хотя Герман и считал себя агностиком, праздник отметили шампанским «Болинджер», выпили от души, кстати, выпили и за скорую победу. Затем отпраздновали Сильвестр с новыми друзьями Елены – аристократической семьей фон Тресковых; в Берлине Елена наконец-то обрела аристократическое окружение, под стать своему происхождению.
Второго января на обязательный обед к Адольфу я пошел один – Елена сослалась на головную боль. Этих обедов избегали все: у Гитлера кормили скудно; это вам не сталинские пиры. Подавали только одно блюдо – причем овощное; из напитков – воду и слабое пиво. К тому же Гитлер без конца говорил; на площадях ему не было равных – но в застольной беседе он был невыносим. Двадцать лет назад Адольф иногда читал, затем на чтение не осталось времени – но тяга к интеллектуальным беседам присутствовала. Фантомные боли утраченного образования, это не только с русской интеллигенцией случилось – это беда общая.
«Античность, – заявил он в тот вечер, перемешивая пюре из цветной капусты, – была куда лучше нынешних времен, поскольку не знала ни христианства, ни сифилиса». Архитектор Шпеер, новый любимец, который теснил меня у трона, подобострастно кивал всякой реплике – Шпеер считался знатоком Античности, он тщился принести на площади Берлина каноны Витрувия; точь-в-точь как современные российские архитекторы, строящие богачам античные виллы. Мне был несимпатичен Шпеер и его угодливость. В тот год дальновидные уже отшатнулись от Адольфа, а трусливых он сам оттолкнул, подле фюрера образовалось свободное место – и вперед ринулись молодые пролазы; Шпеер преуспел больше других.
– Античный канон, – сказал Шпеер значительно, – это фундамент цивилизации. – Сказал – и надул синие щеки.
– Кстати, – спросил меня Адольф, – Ханфштангель, где ваша прелестная спутница? Знаете, я часто на вас раздражаюсь, Ханфштангель, вы порой ведете себя как шут гороховый – но присутствие Елены действует на меня благотворно. Хорошо, что вы ее похитили и привезли в наш стан.
Шпеер скабрезно улыбнулся и сказал:
– Вы подлинный Парис, милейший Ханфштангель. Мы восхищаемся вашими победами над спартанскими женами. Смотрите, как бы Менелай не вернулся.
Я был шутом у трона императора, сановные бароны перенимали интонацию, с которой фюрер обращался ко мне, – и добавляли от себя вульгарности. Когда образованные люди говорят сальности, это противнее, чем сальность пьяницы. Я улыбнулся Шпееру.
– Вы придерживаетесь трактовки Гомера или вам ближе Еврипид? – спросил я архитектора. – Согласно последнему, Елену похитить не удалось: Парис обладал лишь призраком. Подлинная Елена пребывала на Крите и ждала Менелая. Что если вы знакомы лишь с призраком Елены? И с призраком Античности?