Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это была просто шутка, – растерянно пролепетала она.
– Не смешно, черт возьми, – прошипел он.
– Кое-кто совсем не понимает шуток…
– Думаешь, я был должен веселиться при мысли о том, что ты, может быть, утонула? – взвился он, круто поворачиваясь. – И над чем мне следовало смеяться особенно громко?
Он схватил ее, потом отпустил и бросился в дом. Она побежала следом, встала перед ним и умоляюще прошептала:
– Шура…
В ее глазах было столько раскаяния, жгучего желания…
Она взяла его руку и сунула себе под рубашку. Он мигом обнаружил, что трусиков на ней нет.
Александр затаил дыхание.
Она и в самом деле невозможна.
Его рука оставалась между ее бедер.
– Ты должен был вбежать в воду и спасти меня, – покаянно пояснила Татьяна, расстегивая его брюки. – Ты забыл ту часть сказки, где рыцарь спасает хрупкую деву.
– Хрупкую? – прошипел Александр, притягивая ее к себе и начиная ласкать. – Ты, должно быть, имела в виду кого-то еще. И все время забываешь, что твоя роль – отдаваться рыцарю, а не терроризировать его день и ночь.
– Я не собиралась терроризировать рыцаря, – заверила она.
Александр поднял ее и уложил на печь. Она раскинула руки ему навстречу.
В мигающем свете керосиновой лампы Александр смотрел на Татьяну, лежавшую нагой перед ним, на спине, трепещущую для него, стонущую для него. Они любили друг друга почти всю ночь, и он понимал, что больше она не выдержит. Что почти сожжена огненными волнами, накатывавшими одна за другой. Таня – вот все, о чем он был способен думать. Таня.
Он провел рукой от ее ступней до раздвинутых бедер, осторожно, чтобы она не встрепенулась… до живота… груди… прижимая ладонь то к одному, то к другому холмику и медленно скользя до шеи.
– Что, Шура? Что, милый? – шептала она.
Александр не ответил. Его рука оставалась на ее шее.
– Я здесь, солдат, – лепетала Татьяна, кладя поверх его ладони свою. – Ощущаешь?
– Ощущаю, Таня, ощущаю, – повторял Александр, склонившись над ней.
– Пожалуйста, иди ко мне, – стонала она. – Иди… возьми меня, как ты хочешь… как я люблю… ну же… Только как я люблю, Шура.
Он взял ее, как она любила, и позже, когда они лежали, согретые, теплые, выпитые до дна, в объятиях друг друга, готовые заснуть, Александр приподнялся было, но Татьяна спокойно кивнула:
– Шура, я все знаю. И все понимаю. И все чувствую. Ничего не говори.
Они сжали друг друга почти свирепой хваткой: их обнаженные тела не просто прижимались другу к другу с невероятной силой – казалось, они пытались сплавиться воедино в плавильной печи и, возможно, потом, охлаждаясь, закаляли бы свое скорбное блаженство.
Но Александр не ощущал себя закаленным. Он чувствовал себя так, словно его ежедневно выдувают из вязкой массы в теплое стекло…
21
Вот так они жили. Слушая плеск реки и песни жаворонков, вдыхая запах травы и аромат шишек, радуясь утреннему солнцу и бледно-голубой луне на поляне. Вот так они проводили свои дни, дни сиреневых гроздьев.
Александр рубил дрова и складывал в поленницу. Татьяна пекла ему пироги и блинчики с черникой, варила компот.
Он сколачивал для нее мебель. Она пекла для него хлеб.
Они играли в домино.
Сидели на крыльце Наиры и играли в домино, когда шел дождь. Татьяна каждый раз выигрывала, как бы ни старался Александр ее побить. Наедине они играли в покер на раздевание. Татьяна неизменно проигрывала.
Они играли в военные прятки – любимую игру Александра.
Татьяна сшила ему еще пять безрукавок и две пары трусов.
– Чтобы ты чувствовал меня под своей формой, – твердила она.
Они вместе ходили за грибами.
Он учил ее английскому. Стихам американских поэтов, которых еще помнил.
Роберта Фроста:
Лес прекрасен и полон затаенных печалей, но могу ль я отречься от своих обещаний…
И Эмму Лазарус:
Здесь, у умытых морем врат заката, могучая волшебница стоит…
Разведя огонь в печи, он читал Татьяне Пушкина, пока та готовила обед, но вскоре перестал открывать «Медного всадника». Не смог. Слишком скорбные воспоминания будила поэма…
В книге лежала его фотография, подаренная Даше год назад. На снимке он получал свою первую медаль за храбрость. За то, что принес отцу тело сына.
– Ну как, моя жена гордится мужем? – спросил он, показывая фото Татьяне.
– Невероятно, – заверила она с улыбкой. – Подумать только, Шура! Когда я была совсем ребенком и резвилась на озере Ильмень, ты уже потерял родителей, вступил в армию и стал героем.
– Не ребенком, а королевой, – поправил он. – Королевой озера Ильмень. Той, которая ждала меня.
Они не говорили о его отъезде, но дни летели с невероятной скоростью, и не просто летели, а обгоняли их, оставляя далеко позади, словно в огромных безжалостных часах сломалась пружина.
Александр и Татьяна не говорили о будущем.
Не могли.
Боялись.
Ни о том, что будет после войны, ни о том, что может случиться во время войны, ни о том, как они сумеют существовать после двадцатого июля. Александр с трудом находил в себе силы строить планы на завтрашний день. У них не осталось прошлого. У них не предвиделось будущего. Они просто были. Молодые, красивые, любящие. В Лазареве.
Итак, они ели, играли, болтали и шутили, рыбачили и боролись, гуляли в лесу, повторяя английские слова, голыми переплывали реку и обратно, и он помогал ей стирать белье, их собственное и старушек, носил воду из колодца и ведра с молоком, каждое утро расчесывал ей волосы и любил много раз в день, никогда не уставая, неизменно возбуждаясь при виде ее. И знал, что это самые счастливые дни в их жизни.
Иллюзий у него не оставалось. Лазарево никогда не повторится ни для него, ни для нее.
В отличие от него Татьяна бережно лелеяла свои иллюзии.
И по его мнению, так было лучше.
Стоит взглянуть на него.
И на нее.
Татьяна так неустанно и радостно угождала ему, непрерывно улыбаясь и стараясь дотронуться, словно забыв о том, что их двадцатидевятидневый лунный цикл все быстрее вращался вокруг веретена печали… что Александр невольно задавался вопросом, думает ли она вообще о будущем. О прошлом она иногда думала. И о Ленинграде. Где-то на периферии ее сознания стыла каменная тоска, которая раньше ее не посещала. Но она, казалось, питала розовые надежды на будущее… Или ее не покидала беспечная уверенность в том, что все будет хорошо.