Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И откуда этот шрам, молнией прорезающий его лоб, и эта выпуклость от сломанного и выправленного сустава на его левой руке.
Но нет. Это не дозволяется.
— Помни, зачем ты здесь, — говорила Мудрейшая, — Чтобы помогать людям своей расы, им и только им. Другие пусть себе идут своим путем.
Поэтому я позволяю шумной суете магазина заглушить биение сердца этого человека, хранящего свою историю. — Я не подпускаю близко к себе его желания, которые окрашены просто, словно поляны детства. Я взвешиваю и упаковываю то, что он купил: порошок горбанзо,[57]молотый тмин, два пучочка кинзы. Одобрительно киваю: «Хорошо» — когда он говорит, что собирается приготовить пакорас[58]для своего старого друга, и без лишних слов махаю ему на прощание. И все время держу дверь своего любопытства крепко захлопнутой.
Но с этим американцем у меня возникает странное чувство — у меня не получится вести себя с ним так же отстраненно. Не из-за того, как он одет: строгие черные брюки, черные ботинки, простая черная кожаная куртка — хотя даже я, столь мало в этом понимающая, определила, что все это вещи очень дорогие. Не из-за того, как он держался: в стройном теле свободная непринужденность, одна рука небрежно засунута в карман, сам слегка покачивается на каблуках. Не из-за его лица, хотя оно поневоле притягивало взгляд: острый подбородок, высокие косые скулы, выдающие в нем упрямство, густые иссиня-черные волосы, ниспадающие на лоб с небрежной элегантностью. И глаза — очень черные, с искорками, мерцающими в глубине. Ничто в нем не говорило, что он одинок, кроме вязкой, как паутина, мысли в углу моего сознания, возникшей и поразившей меня.
Затем мне стало ясно. Когда я смотрю на человека, то всегда понимаю, чего он желает. Мгновенно.
— О, я только хотел взглянуть, — ответил он на мой вопрос, заданный старческим голосом, который внезапно показался мне слишком уж скрипучим. — Только взглянуть. — Он странно улыбнулся одними кончиками губ и так посмотрел на меня из-под прямых бровей, как будто увидел настоящую меня под моей личиной, и ему понравилось увиденное. Хотя этого, конечно, не может быть.
Он продолжал смотреть мне прямо в глаза, а до сих пор так смотрела только Мудрейшая.
Что-то дрогнуло внутри меня, как будто зашитая ткань вдруг начала прорываться.
О, вкус опасности.
Его — я не могу прочесть. Я пытаюсь всмотреться в его суть, но ничего не вижу, словно меня обволакивает шелковое облако. И все, что я получаю вместо желанного знания, — это его поднятая бровь, как будто он находит мои попытки забавными, хотя, конечно, глупо с моей стороны даже подумать, что он знает, что я хотела сделать.
Но мне бы хотелось. Хотелось, чтобы он узнал. И, узнав, удивился. Сколько прошло времени с тех пор, как кто-то смотрел на меня хоть с каким-нибудь выражением, кроме равнодушия. Или благоговейного страха. Когда я подумала об этом, чувство одиночества наполнило мою грудь, затопило, навалилось, как еще одна тяжкая ноша, болезненный груз. Вот так так. Я и не знала, что Принцессы могут ощущать себя такими одинокими.
Я тоже внимательно посмотрела на Американца. Я считала, что никогда не посмотрю ни на что и ни на кого, кроме специй, с таким вниманием, но увидела его и теперь уже не знаю.
Хочу сказать ему это. Хочу верить, что он поймет.
В моей голове отзвук, как песнь камней. Принцесса должна вырвать из своей груди все собственные желания и заполнить образовавшееся пространство нуждами людей, которым она обязалась служить.
Это же мой собственный голос, из времени такого давнего и места такого далекого, как будто они и не существовали. Мне хотелось бы так и думать. Но…
— Хорошо, взгляните, — говорю я Американцу очень деловым тоном. — А мне нужно готовиться к закрытию.
Чтобы занять себя чем-нибудь, я перекладываю пакеты с пападами, пересыпаю рава[59]в бумажные мешки и аккуратно наклеиваю этикетки, передвигаю ящик атта на место по другую сторону двери.
— Постойте-ка, давайте я помогу.
И прежде чем я успела подумать, что его голос похож на нутовую муку, замешанную с сахаром, как его рука уже на ручке ящика, касается моей.
Какими словами мне описать это прикосновение, опалившее все мое существо, словно огнем, но таким сладким, что я хотела бы, чтобы это жжение никогда не прекращалось. Я отдернула руку, верная законам Принцесс, но ощущение не ушло.
И еще эта мысль: никто и никогда раньше не хотел мне помочь.
— Прикольное место! Мне здесь нравится, — сказал Мой Американец.
О да, я знаю, какая ужасная бесцеремонность называть его «моим». И улыбнуться в ответ, когда на самом деле я должна была бы сказать: пожалуйста, уходите, уже очень поздно, до свидания, спокойной ночи.
Вместо этого я снимаю с полки пакет.
— Это дхания, — говорю я, — семя кориандра, сферической формы, как планета земля, оно просветляет взор. Когда вымочишь его и выпьешь раствор, это очистит тебя от старого чувства вины.
Зачем я говорю ему все это? Тило, остановись. Но то шелковое облако выталкивает слова из меня. В нем Он кивает и щупает крохотные шарики через пластиковую упаковку, вежливо и совсем не удивленно, как будто то, что я говорю, вещь самая обычная.
— А это, — я открываю крышку и просеиваю порошок сквозь пальцы, — амчур. Из черной соли и высушенного истолченного манго, лечит вкусовые рецепторы, возвращает интерес к жизни.
Тило, что-то ты разболталась, как девчонка.
— О, — он наклоняет голову, чтобы вдохнуть запах, поднимает глаза и одобрительно улыбается. — Этот запах ни на что не похож. Но мне нравится.
После этого он отступает.
Он говорит неожиданно официальным тоном:
— Я слишком вас задерживаю. Вам нужно закрываться.
Тилоттама. Глупая, тебе ли не знать. А ты подумала, что ему интересно.
У выхода он помахал рукой в знак прощания, а может, просто отгонял назойливо кружащихся мотыльков. Я почувствовала сильную грусть, потому что он уходил с пустыми руками и потому что я не смогла найти то, что он искал. И еще потому, что во мне что-то перевернулось, подсказывая, что я его теряю, единственного человека, сердце которого не смогла прочесть.
Но затем.
— Я еще зайду, — говорит Одинокий Американец и улыбается широчайшей улыбкой. Как будто действительно говорит, что думает. Как будто так же, как я, будет этого ждать.
После того как Одинокий Американец ушел, я бесцельно обошла магазин в необъяснимой печали. Неуспокоенность, эта старая болезнь, от которой, как мне казалось, я излечилась, поднималась во мне мутной и вязкой волной. Не могу вынести мысль, что должна запереть дверь. Сделать это — значит признать, что он и в самом деле ушел. Снаружи мерцают уличные огни. Мужчины и женщины поднимают воротники и исчезают в переходах, ведущих к неясно различимому шуму и грохоту метро. Желтая мгла заполняет обезлюдевшие улицы; где-то вдалеке начинают выть сирены, словно напоминая, как непрочно благополучие. Но, конечно, никто не обращает внимания.