Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днепр, образуя луку, изгибался вправо, и здесь, где в него широким устьем впадала Почайна, высокий берег далеко отступал от воды, нарезая благолепный дол обширному посаду, рассыпавшемуся множеством ладных маленьких хаток. А над посадом на плато высокой горы, в короне лучей, вырывавшейся из-под сизой с огнезарной каймой тучи, возносились над всем окоемом гигантские бревенчатые стены крепости с зубцами и башнями. Это было так… Это было… Это было так ошеломляюще, что слезы выступили на глазах Добравы.
Это был Киев. И простодушно перенося свой незначительный опыт жизни, полученный в природном ей окружении, на всего лишь воображаемую чужую действительность, Добрава помыслила вдруг, что она въезжает в этот город женой самого важного здесь человека, и, что там, за этими величавыми стенами кремля, все только и судачат о том, какова же будет молодая жена князя (она невольно сбросила с головы веретье и огладила волосы), и ждут не дождутся ее появления.
Однако повезли ее спервоначалу вовсе не к городским воротам, а свернули к берегу. Тут у деревянной пристани из свежих золотистых досок, поставленной, видать этой весной на месте смытой половодьем старой, среди множества больших и малых лодок их дожидался челн.
— Невзор! Эй, Невзор, навь[86]пузастая! — закричал один из провожатых Добравы. — Что ты там к бабам прилип, дознаешься у них, как лучше портки мыть?
Тотчас от группы баб, тут же неподалеку колотивших белье, отделился коротенький сбитый мужичок, действительно с торчащим вперед потешным круглым брюшком, но с лицом подвижным и веселым, вовсе не навьим. Он почти вприпрыжку примчался на зов и, с каким-то скоморошеским вывертом сорвав с головы колпак, нарочито низко поклонился уже спешившимся вершникам.
— Рады видеть! Рады видеть! — тараторил он, в один миг бойкими обжигающими глазками исчертив Добраву вдоль и поперек. — А это, значит, и есть новоявленная Игорева наложница? Хороша!
— Хороша — не хороша, это не тебе разбирать, — с несменяемой мрачностью оборвал Невзора тот, кто, видать, был здесь набольшим. — Отвезешь ее на остров, в стрелецкую слободу, там к Судиславу пойдешь, он покажет в какой дом ее свести. Ладно, с тобой еще он пойдет, — старшой кивнул на одного из своих товарищей. — Да вот смотри: вон, возьмешь шесть мешков ветряного[87]гольца, ну, еще там судака немного есть, и возьмешь четыре мешка гусиных полотков[88]. Так вот, рыбу и два мешка полотков — Судиславу, а те два мешка полотков, что останутся, Путяте отдашь. Понял ли? Смотри, не перепутай!
Стоя в стороне, Добрава еще долго слушала неторопливое обстоятельное изложение всяческих указаний, касавшихся большей частью вопросов хозяйственных, в которых имя ее давно уж не поминалось. А вечер, меж тем, был совсем уж близок. Однако, будучи воспитана в уважении ко всякого рода домовитости, она не могла не понимать всей важности такого разговора. Вот только слово это… «Как же его?.. Ага, наложница!» Что-то ей не понравилось. Не столько само слово, значения которого она не понимала, но отношение, с которым оно было произнесено, выражение глаз при том, некая особенная интонация — вот это как-то неприятно настораживало.
И вот повезли ее на остров. Там долго искали того самого Судислава, которому след было передать рыбу и гусиные полотки; ходили к одному человеку, к другому, наконец нашли Судислава, — тот вылез из мыльни с раскрасневшимся огромным лицом, в не подпоясанной белой рубахе и долго не мог взять в толк, чего, собственно, от него хотят. Выяснилось, что он ни о чем не оповещен и, разумеется, по этой причине ничего приготовить не мог. Вместе с Судиславом, успевшим накинуть поверх рубахи рабочий кафтан из смурого сукна, но так и позабыв рубаху подпоясать, пошли к Путяте, благо тот был Судиславу спорядным[89]. Узнали, что Путята еще утром взял две лодки и отправился за рудой для кузницы. А у крыльца Путятиного дома стояли, теребя в руках какие-то ширинки (вроде как делом были заняты) три ладных бабочки и что-то все переглядывались да пересмеивались тишком. «Должно быть, они не знают, что я жена князю, — кумекала себе Добрава, уязвленная их невнятным насмешничеством. — Они, может, думают обо мне что-то вроде того, кем назвала меня мать Словиши?..» От дома Путяты ходили еще куда-то и еще… В конце концов, когда малость смерклось, объявился какой-то человек, которого от все разбухавшего сумрака и безмерной усталости чувств Добрава уж не могла видеть отчетливо; человек сказал, что князь все-таки велел определить молодку на своем дворе, — и ее вновь повели в лодку.
Когда они добрались до кремля, большие ворота его, к которым вел мост над глубоким рвом, давно уж были затворены, оттого повозку с пустячным Добравиным скарбом оставили на дворе у кого-то в посаде, а саму княжескую жену все-таки удалось провести за стены, правда через какую-то калитку, больше напоминавшую заячий лаз. За крепостной стеной вожатый у Добравы остался один, и она уже не знала, кто он был, поскольку за последние два-три часа всяких лиц перед ней успело перемениться прорва.
Только они перебрались за стену, только человек, вызвавшийся доставить Добраву в княжеские хоромы[90]успел всласть набраниться с двумя караульщиками, обещавшими, что впредь после захода солнца у них мышь не проскочит, — на мир упала ночь. Вовсе не безупречно гладкими дорожками, как то обещала молва, повели Добраву мимо неясных очертаний низкорослых изб и громадных теремов с окнами (в редких окнах теплился слабый свет), мимо заборов, плетней и заметов[91]к не слишком, как видно, заждавшемуся незнакомому очагу. То звонкий, то хриплый, то визгливый собачий лай, перекатываясь со двора на двор, сопровождал их шаг. Последняя в ночном пути Добравы городьба показалась ей особенно длинной и значительной. Возле ее ворот и остановились.
— Карл, слышь, Карл! — позвал человек, ведший Добраву, и тотчас лай за изгородью разыгрался до неистовства, стали слышны удары лап и скрежет собачьих когтей о бревна. — Карл, это Восьмак. Я ее привел.
В сторожевой избушке, островерхая крыша которой выглядывала из-за забора, послышалось невнятное басовитое бормотание, затем тот же толстый голос погромыхал поношениями, пока его владелец, чаятельно, собирал носившихся по двору собак и садил их на ошейники. Затем рядом с воротами отворилась калитка, и вслед за своим вожатым Добрава вошла на двор, даже при скудном свете частично заслоняемых мелкими облачками звезд показавшийся ей подобным маленькому селу. Потом из мрака выплывали сердитые лица каких-то мужиков, любопытные — девок, все, как одно представлявшиеся Добраве плоскими серыми пятнами, поскольку сил всматриваться в действительность у нее просто не оставалось. И только один образ, также объявившийся в эти минуты, сумел втесаться в ее сознание. На высокое крыльцо самого здоровенного здесь терема, возвышавшегося над прочими строениями, что дуб пред калиновыми кустами, вышла небольшая женщина в длинной белой рубахе, с распущенной, как у девки, по плечам рыжей косой; в руках она держала свечу, пламя которой прикрывала ладонью, чтобы свет не мешал ей всматриваться в темноту, и от этого золотистого света рыжие ее волосы смотрелись красными, огненными. Впрочем, та огневолосая женщина показалась разве на одну минуту. Добраву наконец отвели в какую-то горницу, смешливая девица постелила ей на лавке войлок, дала кусок небеленого полотна укрыться и сказала, все скаля длинные кривые зубы, что, если та замерзнет (это в кресень-то!) — может взять в скрыне[92]заячье одеяло. И не успела щека Добравы коснуться шершавой поверхности войлока, как ее сознание оборвало связь с окружающим и унеслось в мир зыбких видений.