Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И друзья бросились друг на друга. Драка была нешуточной – участники званого ужина с трудом растащили вошедших в азарт не последних представителей отечественной культуры.
Небожитель. Драматург А. К. Гладков всю свою жизнь вёл дневник, в котором скрупулёзно фиксировал всё, что считал интересным в своей жизни. А интересовали его в первую очередь театр и литература. 11 ноября 1944 года Александр Константинович встретил на Пятницкой улице Б. Л. Пастернака. Борис Леонидович шёл к себе, то есть в Лаврушинский переулок. Гладков круто развернулся и последовал за поэтом. У дома 17 они остановились и проговорили около получаса. Пастернак сказал, что закончил перевод трагедии «Отелло».
– Не хотите ли вы перевести всего Шекспира? – пошутил Александр Константинович. Пастернак только махнул рукой и стал заверять собеседника, что больше не возьмет переводов. Гладков спросил о поэме «Зарево», отрывок из которой был опубликован 16 октября прошлого года в газете «Правда». И тут у Бориса Леонидовича было неладно: читал поэму A. A. Фадееву, и тот отсоветовал её продолжать.
– Он помолчал, усмехнулся и добавил, что у него на выходе две книги и пока не стоит рисковать их судьбой.
То есть содержание поэмы было таково, что, по мнению председателя Союза писателей, могло вызвать негативную реакцию и повлиять на издание других произведений поэта. А в 1943–1944 годах печатался он довольно активно: «Зарево» в «Правде», «Смерть сапёра», «Преследование», «Летний день», «Неоглядность» – в «Красной звезде», «Зима начинается» – в «Литературе и искусстве». Вышел отдельным изданием перевод «Ромео и Джульетты». Готовились к публикации книги «Земной простор» и сборник избранных стихотворений.
То есть рисковать всем этим ради ещё не написанной поэмы смысла не было. Но отказ от выношенного сюжета и насилие над собой угнетали. Настроение у Пастернака было неважное, и это нашло отражение в его послании поэту А. Е. Кручёных:
Я превращаюсь в старика,
А ты день ото дня все краше.
О боже, как мне далека
Наигранная бодрость ваша!
Но я не прав со всех сторон.
Упрёк тебе необоснован:
Как я, ты роком пощажён:
Тем, что судьбой не избалован.
И близкий правилам моим,
Как всё, что есть на самом деле,
Давай-ка орден учредим
Правдивой жизни в чёрном теле!
«Правда жизни!» – звучит, конечно, красиво, но где, когда, в каком царстве-государстве была эта правда? Оба понимали, что это химера, и перешли к конкретным вопросам текущей жизни:
– Говорили о разных злобах дня: о переизбрании Рузвельта в четвертый раз президентом, о боях под Будапештом, о замене в Малом театре Судакова Провом Садовским после разгромной статьи в «Правде», о постановке толстовского «Грозного».
– Вот видите, как мне не везёт, – с грустью заметил Борис Леонидович. – Судаков собирался ставить весной «Ромео и Джульетту»[10].
К «злобам дня» Гладков отнёс выход книги Шкловского «Встречи». Писатель встречался со многими знаменитостями, но не все прошли цензуру военного времени. Из книги исключили очерки о писателе М. М. Зощенко, композиторе Д. Д. Шостаковиче и изобретателе Костикове. Собеседники пришли к одному выводу: книгу изуродовали, от неё остались рожки да ножки. Беседу у подъезда дома № 17 завершили обсуждением слуха о том, что в правительстве решен вопрос о вступлении СССР в войну с Японией.
Подводя итоги очередной встречи с обожаемым им поэтом, Гладков записал в тот же день: «На этот раз Б. Л. меньше, чем когда бы то ни было, показался мне отрешённым от окружающей жизни, и я даже пошутил, что он не оправдывает репутации небожителя. Он рассеянно улыбнулся».
Московские дворы. В январе 1947 года Андрей Вознесенский, ученик шестого класса 554-й школы, познакомился с Б. Л. Пастернаком. Чем-то он понравился известному поэту, и на долгие годы между ними установились дружеские отношения. Борис Леонидович довольно часто звонил Андрею (иногда несколько раз в неделю), приглашал его к себе, ходил с ним в театр и другие учреждения культуры. Невольно Пастернак стал наставником и воспитателем своего юного подопечного. «Мы шли с ним, – вспоминал Вознесенский, – от Дома учёных через Лебяжий по мосту к Лаврушинскому. Шёл ледоход. Он говорил всю дорогу о Толстом, об уходе[11], о чеховских мальчиках, о случайности и предопределённости жизни[12]. Его шуба была распахнута, сбилась на бок его серая каракулевая шапка-пирожок; он шёл легкой летящей походкой опытного ходока, распахнутый, как март в его стихотворении, как Москва вокруг. В воздухе была тёплая слабость снега, предвкушение перемен.
Как не в своём рассудке,
Как дети ослушанья…
Прохожие, оборачиваясь, принимали его за пьяного.
– Надо терять, – говорил он. – Надо терять, чтобы в жизни был вакуум. У меня только треть сделанного сохранилась. Остальное погибло при переездах. Жалеть не надо…»
Тут Андрей сказал, что в записях Блока есть место о том, что надо терять. Эту запись он сделал в связи со сгоревшей в Шахматове библиотекой.
– Разве? – удивился Борис Леонидович. – Я и не знал. Значит, я прав вдвойне.
Сокращая путь, они шли проходными дворами. У подъездов на солнышке дремали старушки, рядом сидели кошки. После ночных трудов отдыхали блатные, провожавшие странную пару затуманенными глазами. Вспоминая эту картину, Вознесенский с ностальгией писал в воспоминаниях «Волчий билет»:
«О эти дворы Замоскворечья! О мир сумерек, трамвайных подножек, буферов, игральных жосточек, майских жуков. Стук консервных банок, которые мы гоняли вместо мяча, сливался с визгом „Рио-Риты“ из окон и стертой, соскальзывающей лещенковской „Муркой“, записанной на рентгенокостях.
4-й Щипковский переулок! Двор был котлом, общиной, судилищем, голодным и справедливым. Мы были мелюзгой двора, огольцами, хранителями его тайн, законов, его великого фольклора. О эти дворы Замоскворечья послевоенной поры!
Где вы теперь, кумиры нашего двора – Фикса, Волыдя, Шка, небрежные рыцари малокозырок? Увы, увы.» – с ностальгией говорит поэт.
К счастью, у подростка было увлечение – рано начал писать стихи. В четырнадцать лет у него уже была их целая тетрадь, и он недолго думая отослал её «соседу» – Б. Л. Пастернаку. Оба жили в Замоскворечье: Борис Леонидович – в Лаврушинском переулке, 17, Андрей – в 4-м Щипковском переулке. Пастернак что-то почувствовал в юном стихотворце и позвонил, а затем и пришёл (!) к нему. С этого дня началась их дружба.
«Он не любил, когда ему звонили, – говорил Вознесенский, – звонил сам, иногда по нескольку раз на неделе. Потом были тягостные перерывы. Никогда не рекомендовался моим опешившим домашним по имени-отчеству, всегда по фамилии. Говорил он взахлёб, безоглядно. Потом на всём скаку