Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пауза слишком затянулась и, эффектная поначалу, стала просто нелепой. Ренч не выдержал и спросил:
– Что же вы молчите? Я все-таки хотел бы знать ваше мнение.
Ироническая улыбка снова поползла по длинным губам – он, словно многоопытный суфлер, подсказывал мне забытые слова роли.
– А что мое мнение? Разве оно что-нибудь может изменить? – сказал я тускло.
Ренч, видимо, наконец уловил в моих словах тот подтекст, которого ждал – совсем иной, чем я в них вкладывал. Он обрадовался и стал подсказывать еще настырней:
– Ну, вы рады? Огорчены?
– Причем здесь эмоции, Марк Ефимович? – выпалил я, не скрывая раздражения.
Он осекся на мгновение, но тут же обрел прежний тон:
– А все же? Все же? Боитесь свалившейся ответственности? Или, может, горды?
Теперь он вел себя уже не как суфлер, а скорее как телевизионный комментатор, который, опасаясь, что расспрашиваемый им человек ляпнет со страху что-нибудь не то, спешит сам ответить за него на собственный вопрос. И этот его напор окончательно вывел меня из равновесия.
– Странный разговор, Марк Ефимович, – сказал я как можно спокойнее, – ей-богу странный. И, по-моему, никому не нужный – ни вам, ни мне. Я как работал, так и дальше буду работать. А ощутил ли ответственность, могу ли гордиться – это вам решать, когда закончу. Вот и все.
Он вперил в меня пристальный, изучающий взгляд:
– Вы или робот, Юрий Петрович, или большой хитрец.
Я почувствовал, как волна раздражения поднимается из глубин моего существа. Только этого еще не хватало – не услышав желанных банальностей, он будет читать мне мораль!
– Зачем же так суживать диапазон выбора? Тут возможна еще тысяча вариантов.
– Нет, нет! – сразу откликнулся Ренч. – Только два. Или человек, лишенный эмоций, или хитрец.
Я поднялся со стула.
– Извините, Марк Ефимович, я пойду, – выдавил я из себя. – Идейка одна пришла в голову. Не хотелось бы потерять.
– Не смею задерживать, – буркнул Ренч мне в спину.
Вскоре после этого разговора Ренч заболел. Тут не было связи. Он просто-напросто простудился, но лежать не захотел, не мог – уверял он позднее, хотя, насколько я знаю, ничего кроме упрямого нежелания признать себя больным за этим не стояло, но уже простуженный, с температурой, три дня он гонял по Москве в промозглую оттепель, когда подтаявший снег чавкал под ногами и сырость пробиралась во все поры, заставляя и здоровых зябко ежиться. В результате Ренч подхватил воспаление легких, перешедшее в плеврит.
Состояние его внушало тревогу. В институте объявилось великое множество знатоков медицины, особенно среди дам, справивших полувековой юбилей. Они бойко называли имена эскулапов-светил, каждая знала только одного, который мог Ренчу помочь, а слыша хвалебные слова про других, улыбалась ядовито накрашенными губами и приводила случаи, позорящие или хотя бы ниспровергающие чужих кумиров.
Бедная Мария Николаевна – Муся, жена Ренча, крохотное личико которой стало жалким и потерянным, однажды, появившись в институте, была совершенно замучена этими всезнающими дамами, которые окружили ее гурьбой и добрый час начиняли полезной информацией.
О дальнейшем Ренч потом рассказывал сам, язвительно и, надо отдать ему должное, очень смешно. Светила стали приходить один за другим, каждый рокотал профессионально бодрым баритоном и, опровергая с благородной иронией предшественника, назначал свой курс лечения. Сбитая с толку Муся совершенно не знала, какие лекарства давать мужу. В результате этих визитов Ренчу стало заметно хуже. Кто-то уже настаивал на определении его в больницу, и наши дамы с ядовитыми губами, которые считали теперь своим долгом регулярно звонить Мусе по телефону, чтобы поддерживать и инструктировать, очень советовали согласиться на такую-то клинику – «там же уход, постоянный глаз» – и опять наперебой называли знаменитые институты, где царствовали их кумиры.
Но в этот весьма серьезный момент хрупкая Муся вдруг проявила твердость, которой никто от нее не ожидал, и решительно заявила, что ни за что ни в какую, даже самую блистательную клинику мужа не отдаст, после чего стала разговаривать со знающими дамами нелюбезно и коротко. Те вскоре обиделись и одна за другой перестали звонить.
Зато Муся приняла свои «решительные меры». Она разослала несколько телеграмм в какие-то не то чтобы дальние, но малоизвестные, заштатные города. И через сутки оттуда, из глубокой провинции, с разных сторон на помощь ей явились две не то кузины, не то еще более дальние родственницы, изжеванные жизнью, сморщенные как печеные яблоки, в немыслимых темных нарядах, и коротенький старичок-доктор с розовой лысиной в венчике позеленевших от древности волосков, с огромными хрящеватыми ушами, приходившийся то ли Мусе, то ли Ренчу не то двоюродным дядей, не то троюродным дедом.
Кузины, настоящие фурии на вид, оказались сестрами милосердия, получившими это звание бог знает на какой давней войне. А старичок в зеленоватом венчике о своем прошлом напоминал постоянно, начиная почти каждую проповедь, произносить которые был большим охотником, всегда одинаково: «Не знаю, как нынешние доктора медицины, но мы, земские лекари…»
В день, когда старичок появился в квартире Ренча, парад светил еще не кончился. На правах родственника старичок оставался в кабинете больного во время визитов очередных эскулапов. Выводы маститого коллеги «земский лекарь» выслушивал молча, приставив сморщенную ладонь в коричневых пятнах к огромной хрящеватой ушной раковине. А когда профессор удалялся бравой походкой в ванную, где Муся уже ждала его с очередным чистым полотенцем и конвертом, старичок задавал Ренчу один и тот же вопрос:
– Это кто же такой?
Ренч называл фамилию.
– А-а, ясно, – тянул старичок и, махнув сухонькой ладонью, смачно добавлял: – Дерьмо!
После ухода второго и третьего профессора повторялся точно такой диалог. И резюме было столь же однозначным:
– А-а. Ясно. Дерьмо!
Конечно, вся эта бригада медиков, состоящая из двух фурий и критически настроенного, позеленевшего от времени мудреца, на первый взгляд, выглядела очень комично, но когда они взялись за дело, основательность и мастеровитость их сразу внушила уважение. Старичок начал с того, что из огромного своего чудовищно потертого кожаного чемодана вытащил старинный докторский саквояж, тоже кожаный, но только еще более потертый. Расстегнув его, он стал извлекать на свет бесконечные баночки, бутылки, пакетики с темными кусочками неизвестного вещества, похожего на пластилин. Фурии на лету подхватывали эти баночки и пакетики неожиданно ставшими ловкими, молодыми руками, будто изголодавшимися по работе, и тащили в кухню, где сразу принимались что-то толочь в давно скучавшей в дальнем уголке шкафчика медной ступке, смешивать, раскатывать, кипятить, парить, заваривать. Как только очередное снадобье было готово, старичок немедленно пускал его в дело.