Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пустая статеечка, сборная солянка. Словом, компиляция, выстроенная по принципу: три чужих сочинения читаем – четвертое пишем.
О нескольких других статьях, весьма поверхностных, лишенных яркой мысли, но зато браво «повторяющих зады», он говорил весьма одобрительно.
Я попал в идиотское положение. Промолчать и согласиться с ним – значило застопорить работу. А признаться, что немцы уже изучены мною без его помощи, было теперь особенно неловко. Оставалось одно – спорить, используя его изложение работ. Так я и попытался сделать, но вышло еще хуже. Ренч поймал меня на том, что, говоря о понравившейся мне статье, я почти дословно пересказал целый раздел, который он, считая его пустым, не стал переводить и о котором не сказал ни слова, и тут же спросил ехидно:
– Вы что, телепат?
– Да не в этом суть, Марк Ефимович. Главное, что эта мысль…
– Нет уж, позвольте мне судить, в чем суть, – отчеканил он. – Вы что, перепроверяете меня? Не верите? Я что же, при вас уже в роли шестерки существую? Так, малыш, которому дают задания, лишь бы он позабавился, нисколько не надеясь на него. Рановато, Юрий Петрович, списываете. Рановато! Я ведь все-таки Ренч, а не Киса Воробьянинов! Шутки шутками, но прошу не забываться.
Все это было сказано зловеще тихим голосом, в котором чувствовалась глубокая уязвленность. Я предпринял отчаянный демарш, чтобы доказать ему, что мои действия никак не должны задевать его самолюбия. Говорил о естественной нетерпеливости исследователя, сравнивал себя с гончей, напавшей на звериный след, признался, что мне помогала мать, но уверял Ренча, будто не принимал всерьез наших переводов. В конце концов, он, кажется, мне поверил, но все же сказал жестко:
– Конечно, у вас есть смягчающие обстоятельства, но все же с точки зрения этики ваш поступок ниже всякой критики. – Он многозначительно помолчал. – Ладно. Хватит. Перейдем к делу. Так что вы углядели в этом немецком шедевре?
Я торопливо достал тетрадку и стал объяснять. Он слушал меня неодобрительно, по его лицу было видно, что буря, только что разыгравшаяся в его душе, еще не утихла, и это мешает ему сосредоточиться на моих выкладках.
– Ну, может быть, может быть, – сказал он брюзгливо, когда я кончил. – В том, что вы говорите, есть рациональное зерно, хотя мне кажется надежным другой путь.
И он опять стал хвалить «повторявшие зады» статьи, ту уже известную схему рассуждений, на которой они строились. Через полчаса я доказал, что путь этот ведет в тупик. Спорить ему было практически невозможно, ибо то направление, по которому он только предлагал двигаться, я уже отработал, и теперь все было ясно, как дважды два.
– Ну, наверное, вы правы, – сказал Ренч с явной неохотой. – Но пока все это не главное. Давайте выполнять собственный план. Через два месяца мы выкладываем друг другу очередную порцию источников. Я правильно помню?
– Да, да, все точно, – поспешил согласиться я.
– Ну вот и за работу!
На этот раз он все выполнил к сроку, но когда мы с ним начали обсуждать результаты своих «штудий», повторилась та же история. Он не замечал тех работ, где был принципиально новый подход к теме. Зато те, где авторы шли в своих рассуждениях путем, ставшим уже традиционным, Ренчу очень нравились. Постепенно я пришел к выводу: он просто не понимает, что я пытаюсь найти, – не понимает, несмотря на все мои старания объяснить ему это. С ним происходил какой-то странный феномен. Работы примерно десятилетней давности он оценивал тонко и глубоко. Но как только речь заходила об исследованиях последних четырех-пяти лет (а они-то и были нам в основном интересны, потому что именно в них иной раз посверкивали те крупицы мысли, которые могли помочь в поисках нового подхода к проблеме), Ренча будто подменяли. Интуиция отказывала ему, рассуждения становились плоскими, поверхностными. Общий смысл он вроде бы и улавливал, но самые «изюминки» оставались не замечены.
Казалось, будто лет пять назад его мозг «зашкалило», то есть он достиг верхнего своего предела и большего уже выдать не мог. Я имею в виду – не вообще не мог работать, а не мог улавливать тончайших нюансов мысли, не мог осваивать рациональное в стиле чужого мышления и мгновенно встраивать в свое.
Тут надо сделать упор именно на нюансах, мельчайших поворотах мысли, совершенно невидимых человеку, который стоит хоть немного в стороне. Это примерно так, как бывает со старым таежным охотником, когда у него начинает портиться зрение. Глаз его еще достаточно верен, чтобы безошибочно сбить птицу на лету. И охотник-любитель, увидав выстрел старика, придет в восторг. Но свой брат, профессиональный охотник отметит, что стреляет старик не так, как прежде, – попадает то в крыло, то в грудь, а раньше всегда бил только в голову.
Для нашей же работы, если продолжить сравнение с охотником, требовалась еще бóльшая точность – попадать надо было не просто в голову, а, скажем, в правый глаз или даже того точнее – в зрачок. А Ренч этого уже не мог. Он мог развивать старые свои концепции, двигаться вперед по тропам, которые некогда сам проторил, но сделать еще один рывок, столь же мощный, как тот, который он совершил, когда вывел науку на «плацдарм Ренча», теперь было ему не по силам.
Еще через месяц, когда, покончив с источниками, я пришел к нему с предварительным наброском «лесного варианта», Ренч сам признал сложившуюся ситуацию. Одобрительно отозвавшись о моих рассуждениях, но ничего не добавив от себя, он заявил, что дальше мне, видимо, придется работать над темой одному. У него не хватает ни сил, ни времени, чтобы идти со мной нога в ногу, а быть обузой ему не хочется. Словом, он готов оставаться моим консультантом и советчиком, но не соавтором. В конце длинной своей речи Ренч сказал торжественно:
– Так мне велит чувство долга и совесть.
Он выдержал эффектную паузу, в течение которой я мучительно изобретал, что ему сказать. Ренч ждал, обливая меня грустным и в то же время каким-то просветленным взглядом. Видимо, он считал, что осчастливил меня, и был горд своим благородным поступком. Должно быть, в его воображении этот момент представало что-то вроде торжественной передачи факела одного поколения другому. Потому по раскладу ролей в ритуале от меня, наверное, требовались прочувствованные слова благодарности и клятвенное обещание – не жалеть сил и нести этот факел до последнего вздоха.
Конечно, можно было бы, выражаясь словами Маяковского, «ямбом подсюсюкнуть» ради удовольствия мэтра, но меня весь этот разговор возмутил фальшью и дурным вкусом. Ведь практически его признание ничего не меняло в сложившейся ситуации. Зачем надо было «отказываться от соавторства», если с самого начала он не выдал ни одной продуктивной идеи – не сделал ничего, кроме разве попыток вывести меня на традиционный путь, который в данном случае вел в тупик? Кому-кому, а уж Ренчу должно быть исчерпывающе ясно, что с первого шага я вел это исследование один. Какое уж тут особое благородство, к чему поминать «честь и совесть»? Если он пришел к однозначному выводу, что и дальше ничего толкового не сможет придумать, элементарная порядочность, да и забота о пользе дела должны были заставить его отойти в сторону. Так к чему же устраивать этот нелепый и насквозь лживый фарс? Зачем меня в него втягивать? Почему я, который, в отличие от него, уже столько времени, не разгибаясь, работаю, должен его теперь благодарить, должен играть роль растроганного мальчика? Я еще как-то мог бы понять его, если б здесь был кто-нибудь посторонний, – так сказать, работа на публику, – но мы-то были вдвоем. Кого же он всем этим хотел обмануть – меня или себя?