Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый пятый в цепочке, которую ты пропускаешь сквозь руки, что-то спрятал под черным х/б на себе и в себе, вот в резинке трусов, за подметкой, в ноздре — похожий на оконную замазку, овечье дерьмо комочек сладкой дури, который стоит трех(!), пяти(!) лет несвободы, — потому и разит от штанов и подмышек ни с чем не сравнимым, все густеющим запахом твари, скота, что не может никак даже в зоне совладать со своими желаниями и в котором инстинкты удовольствия и сохранения скручены, словно полоски крепкой кожи в хорошем ременном кнуте, и ты видишь насквозь это слабое горе-устройство, дрожащую душу, все наивные хитрости и потуги ее утаиться, непрозрачной остаться, можешь ты отпустить ее, дав пожить безнаказанно еще целые сутки, можешь выбрать для этой душонки дальнейшую участь — вне зависимости от того, как взмолилась и чем давит на жалость она; можешь ты целиком, навсегда эту душу поставить в зависимость и заставить платить за пронос запрещенного в зону, за молчание твое, слепоту… Но тогда он, ушастым салабоном, особо не думал о таком вот прибытке, кормушке, жирке, хотя видел, конечно, как торгуют деды с вышки водкой и закидывают грелки со спиртом в зону через забор.
Как собака берет след добычи и, даже от рождения слепая, никогда ошибиться не может чутьем, так и он побежал за продетым сквозь ноздри распаляющим запахом власти — сам попросился, когда стукнул дембель, на сверхсрочную. Конкурса двести человек на место не было, и, как мешок картошки, что негаданно свалился с отъезжающей машины, был затиснут в объятиях отцов-командиров: «Вижу — тут твое место! Поздравляю, сынок!» Он уже прокачал в себе, Хлябин, вот это, столь дорогое сердцу командира, определяющее свойство — все исполнять, не спотыкаясь и не спрашивая «как?», и даже делаться телесным продолжением старшины, его портянкой, подворотничком, шинельной скаткой, подложенной под задницу для более удобного сидения; ни разу не было такого, чтобы в месте предполагаемого нахождения младшего сержанта Хлябина оказывалась прозрачная воздушная, незамедлительно не отвечавшая «так точно!» пустота. И отличником по недоверию рыскал по зоне, находя по всем щелям хитроумные урочьи схроны, выворачивал каждого враз наизнанку, даже самого верткого и сторожкого зэка, и уже скоро весь Карабас знал железно, что вот этот сержантик с простецким лицом и белесыми жалкими бровками — самый страшный из всех, кличку дали ему Яйцещуп (потому что и там он шмонать не стеснялся), все запомнили имя, фамилию, стал для двух тысяч душ он впервые постоянным условием, обстоятельством жизни, климатическим фактором, изменявшим цвет неба, погоду.
Проверял раз машину, вывозившую с промки бетонные блоки, и один ему что-то не понравился, верхний, — простучал и немедля задохнулся восторгом, ощутив пустоту под неровной бетонной коркой, мимикрией халтурной. Отошел с обрывавшимся в ноги и толкавшимся в горло грохочущим сердцем и откуда-то из живота подозвал на подмогу других дубаков: раскололи ломами бетонную стяжку, раскурочили доски, и из этого ложного монолита, из ящика вылупился, словно из скорлупы, его, Хлябина, первый — пропотевший и вонький, как лисица в норе. Хлябин жрал его поедом, провалившись в глаза, из которых что-то вырвали непоправимо, вырвал — он, лично Хлябин, и вот агония всех человечьих усилий добраться до воли прожигала его несравнимо сильнее и глубже, чем животная нищая судорога и плевок в липко-тесную бабью нору, в пустоту равнодушного топкого лона. И, плеснувший наружу крутым кипятком, в ту минуту почуял: навсегда он без этого, Хлябин, не может.
В первых числах апреля гражданин Полубота Михаил Николаевич по уголовной кличке Миша Самородок с отравлением технической жидкостью зацепился за «крест». «Изъязвление кишечника» — был приговор Станиславы. И ночным коридором прошмыгнул невидимкой в рентгенкабинет — вооруженный коротким, с две столовые ложки, сработанным из арматурины «бимбером» и упрятанной за щеку бритвой «рапира», со сноровкой разрезал от плинтуса обветшалый линолеум, отодрал, отогнул и по грану разбивал своим жалким ручным инструментом бетонную стяжку, со звериной, вработанной в мышцы и кровь, обнаженной чуткостью сразу ловя все отличные от его собственных стуки и шорохи: нарастающий цокот каблуков по продолу или дальнее шарканье шлепанцев — замирая надолго, становясь только серым пятном на стене. Тишина, темнота то, наверное, переполнялись сердечным колочением о ребра и морскими прибоями и откатами крови, то пустели на всем протяжении гулкого здания, беспредельно огромного и размером со спичечный коробок одновременно.
Не могущий приблизиться даже к объекту землеройных работ, а не то что увидеть, потрогать ту растущую оспину в древнем бетоне, он, Угланов, себя занимал представлением, что за токи проходят по хребту Самородка, как он там обмирает после двухтрех ударов и снова оглушительно долбит бетон, пробивая отдушину не себе самому. Непрерывно он чуял прозрачность, проводимость ишимской среды, подключенность и связанность каждого с каждым. Хлябин, умная тварь, неправдиво ослеп. Или, может быть, просто пока для него оставались обычными все движения в санчасти, подселения в стационар новых зэков подозрительных, не травоядных пород; вот пока еще двое землекопов углановских не зачастили на «крест» — отравляться, болеть, но уже через месяц с неизбежностью Хлябин приметит повторы: что-то часто уж ходят в санчасть и надолго остаются в ней эти вот двое, почему-то Вощилова их привечает особо средь десятков таких же ходячих поражений желудка и печени.
Через две календарных недели Самородок уже исцелился, и на смену ему заступил Шпингалет, он же Вова Малыга, по-мальчишески щуплый, вертлявый, с желтокожим лицом из рекламы о вреде подросткового пьянства и просмотра мультфильмов под клеем «момент», — представлялся Угланову не подходящим для дела, чересчур уж похожим ухватками на новобранца, который обречен подорваться на первой гранатной растяжке при зачистке какой-нибудь груды кишлачных камней, но, наверно, Бакуру, инженеру-наладчику зэковских душ, было много видней.
Ближе к лету они разобрали полы, провалились в подполье и кротовьи-беззвучно вгрызались в податливый, рыхлый суглинок — страх «несчастного случая» испарился, отлег, но прозрачность осталась — холодовое знание о мыслительной хватке и лисьем обонянии Хлябина. Заглянуть этой твари в глаза и понять, как работает в хлябинской лысолобой башке искажающий фильтр инженерного знания: что санчасть — это гроб из земли и бетона, что дорожки с «креста» для Угланова никакой быть не может. Прочитать в этих глазках глумливый намек: все я вижу сквозь вскрытый рентгеном твой череп. Но урод не давал ему этой возможности, больше не посещая и не приглашая к себе или пряча глаза и молча в уголке под бубнение безмозглого начколонии Жбанова.
В первых числах июня прокатилась проверка по всем кабинетам и палатам санчасти — не от Хлябина, вроде бы, нет, а «хозяйственная», с переписыванием инвентарных номеров на шкафах и бачках (но, скорее всего, все же Хлябин натравил эту свору на Стасю — пощупать). Он, Угланов, все видел, как раз вот запущенный со своей пятеркой в приемный покой: темно-синие мундиры и халаты комиссии двинулись по проложенной одноколейке, потащив за собой по продолу, дотолкав Станиславу до железной двери под плафоном с загорающимся «НЕ ВХОДИТЬ», — и не мог дальше видеть, сквозь стену, как она там без дрожи, с раздражением и видом «поскорее отмучиться», отстраненно вгрызается в скважину оригиналом ключа, заводя часовой механизм, запуская взрывную машинку — может быть, вхолостую, а может, и нет; как же в ней колотилось сейчас, обрываясь, как яблоко с ветки от собственной тяжести, сердце, как же лопалась кожа у нее на лице, пока голосом обыкновенным отвечала скотам и походкой твердой довела до окна, до угла двух майоров и откинула тент с допотопной рентгеновской трубки в углу, отодрав, словно бинт от зажегшейся раны.