Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так и так, десять лет вот уже не жилец.
— А Натаха твоя? Будет жить? Сможет жить, если ты к ней не выйдешь? То, что он наркоту ей вот эту, — херня, для нее, для нее не имеет значения. Без тебя ей что воля, что неволя — одно. Да могла бы она без тебя — все закончилось бы в ту минуту еще, как судья на суде тебя в гроб молотком. Сколько было тогда ей? Двадцать пять? Двадцать три? Того меньше? Ну повыла немного бы для порядка в подушку и новую жизнь с мужиком себе новым сварила, и вот кто бы ее осудил, что тебя не ждала? Человека, который сам во всем виноват? А держала тебя на плаву, захлебнуться тебе не давала терпением своим. Так что права, Валерик, не имеешь такого — не выйти. Если так, то тогда ничего не имело значения. Он ее вот, паскуда, испачкал, только больно-то ей не от этого, больно ей еще будет — от того, что тебя не увидит. Вынешь сердце ей ты! — в том же духе продолжишь: не могу, не жилец. Что не можешь-то, а? Землю носом не можешь, прутья гнуть вон руками? В инвалидной коляске ты, да, нету рук, нету ног? Сляб могутовский, бивень, головой если в стенку, то сломается стенка. Что, мозгов нет? Своими я с тобой поделюсь. Ну отпустит, положим, тебя эта сука, срок придет твой — и выплюнет, как изжеванную промокашку. И ты выйдешь и каждый свой день будешь жить с пониманием, что тебя он согнул, поимел. И жена твоя будет тебе вечным напоминанием, что он с нею сделал. Ты ему не ответил! Сука, не возразил! Значит, есть ты ничто. Этот стыд будет жечь тебя до скончания дней. Хорошо, даже этого гада отбросим, вот, допустим, он сдох, наказал его бог, хотя верится слабо. Вот ты вышел, вернулся в Могутов. Как ты жить со своей святой Натахой будешь? Чисто материально? Ты же должен за целую жизнь ей воздать, полной мерой, с процентами. Сыну сколько ты должен. И куда ты пойдешь? На завод? И родной завод примет? Не примет. Не побрезгует, нет, не за то, что убил и не смоешь такого ничем, а вот просто от жизни ты, Валерик, отстал. Ты же знаешь, по ящику видел отсюда: я в Могутове двигал прогресс. Вот ты доменщик, да? Только домен тех наших, ивановен, там, в Могутове, скоро не будет. Электрика! Я ж завод на дугу перевел, первородную сталь безо всякого чугуна передельного плавим, отменяя весь доменный старый процесс вообще, потому что так чище и дешевле в разы, землю, землю свою перестанем загаживать, воздух. Там уже совершенно другое, молодое, в Могутове, племя железных, и по знаниям каждый — профессор, вот и химик, и физик, и компьютерщик, и… Ломоносов, короче, двадцать первого века. Время, время стирает тебя из живущих безжалостно. Ну и как ты на хлеб зарабатывать будешь, новый дом как построишь? Вместе с чурками глину на стройке? Жилы рвать за копейки? Сын какими глазами на тебя вот такого, отсталого, непригодного, нищего, будет смотреть? Приговор вот в глазах его будет. А ведь это все можно поправить — сейчас, понимаешь ты это, сейчас. Когда ты уже все заплатил, отсидел свое честно, был мокрушник и снова ты чистый… Я не знаю, уж там перед кем, перед Богом, людьми, но, мне кажется, чистый. Можешь жить человеком! Деньги, деньги, Чугуев, подъемные. Закрепиться на первое время. В Казахстане, там тоже много русских людей. Ну а дальше уж сам — хоть в бурильщики, хоть в сталевары, научишься новому, «голиафом» и «мамонтом» править, не под хер же ведь руки заточены, будешь лить первородную сталь или золото из земли выкорчевывать человеческим честным нормальным трудом. Только если со мной уйдешь. А иначе ты умер, не жил. И она не жила. — Разбирал, брал словами-ломами Чугуева, как допотопную кладку, безнадежно морально устарелый мартен, колупая промерзлые огнеупоры, добивая сквозь мертвую стынь до нутра, и вовнутрь пустого Чугуева обрывались и сыпались первые крошки-отломки, но его самого почему-то становилось не меньше, а наоборот: изнутри ли него самого, от Угланова ли потекла эта сила, та же самая сила, которую он почуял в тот день, когда вечный, молодой отец взял его в первый раз на завод — посмотреть на чугунное солнце в печи и на правящих алой магмой людей с закопченными лицами и руками, отлитыми вместе с оружием, инструментом, который сжимают. И отец его вел по заводу, человеком, который все знает, великаном, хозяином «здесь», и рука его маленькая вырастала в отцовой ручище, и слышал: проводи, разгоняй эту силу своим существом, и она тебя выведет в люди, подымет, если ты хорошо ей послужишь, — вот каким отголоском, из времени детства, детской веры в отцовскую руку, до него доходили тяжелые эти слова.
Стася сделала все, что в нее он вложил, с ледяной, не вздрагивающей, скальпельной точностью. Молчаливый, безликий Известьев-Бакур показал ему взглядом: есть ключ — и, виском к виску встав в умывальнике, в ухо: молодец твоя женщина-Куин, все без кипеша и мандражей, корифей уже завтра волчатку смастырит, пусть теперь ждет врачиха больных и поближе к рентгенкабинету кладет; им бы только невкипеш полы разобрать, ты ее попроси, чтоб она их там как-то прикрыла, ну на первую ночь или день — не овца, что-нибудь там придумает, карантин или синюю лампу, не знаю, чтоб никто на шумок не ходил… Ну чего ты шнифты свои выкатил? Раньше, раньше икру за нее надо было метать, а теперь уже поздно вибрировать: что ж, не знал, во что втравишь, — вот жалеешь теперь?
Ежедневно и ежеминутно обитала она там, в санчасти, в совершенной прозрачности, в эпицентре магнитной активности между оштукатуренным потолком и натертым до скрипа линолеумом, бессменным часовым, овчаркой охраняла углановское дело, крысиную нору, отдушину в углановское будущее — вот что резало и угрызало сильнее всего. Мысль даже не о навлеченных на нее уголовных мучениях и карах (хотя вовсе не факт, что на русском суде даже самая верткая адвокатская свора отстоит ее, вытащив, исключив предварительный сговор, оправдав слепотой, халатностью, видовыми болезнями всех государственных служащих, — всех, кто связан с Углановым, судят особо), а о том, что она это все для него, ну а ей, будет что-то когда-нибудь — ей? Ну понятно, сперва все должно получиться, как надо, вот с этим подкопом: он, Угланов, — уйти, стать собой самим, перестать быть бессильным, безнадежно безденежным, и тогда даст ей все, оплатив, выйдя в ноль… Только ведь это «завтра» может не наступить, земляное метро — обвалиться, и тогда — ничего никогда. Пусть пока стережет, бережет на переднем краю его замысел, недрожащей рукой выправляя разрешения, обоснования землеройных работ для явившихся к ней от Угланова «на излечение» проходчиков, изощряясь в увертках, отгоняя от страшной двери контролеров и нянечек, а потом «поглядим», и ни разу его не спросила она: что там завтра, Угланов? будет что-нибудь — мне? И понятно, конечно, что в этом был теперь ее смысл, только так, лишь теперь механичная, вхолостую ползущая по часовой полустертая жизнь ее стала настоящей, полной жизнью — счастьем вздрагивать от колокольных сердечных ударов и мучиться. Все равно был во всем, что он сделал со Стасей, позорный, будто мехом вовнутрь и слизью наружу, оскорбительный выворот: поменялся он с ней полюсами, засаженный в аномальное место земли, слабым став и ее сделав сильной, и хотелось быстрее вот это поправить, и пока ничего он поправить, конечно, не мог и еще только больше мочалил ее этим будничным страхом враждебных шагов, и контрольных осмотров, и влажных уборок помещения силами рьяных шнырей, чье любое чрезмерно широкое телодвижение со шваброй могло вызвать взрыв.