Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы не совсем правы, – поправила автора настоящего художественного произведения Марта. – Умерев за счастье всего человечества, Ваш незнакомец тем самым умер и за счастье Кузьки, если исходить из того, что Кузька человек.
– Из того, что Кузька человек, – заверила ее Бывшая Кузькина мать, – можно вполне и вполне исходить! Это я Вам как мать Кузьки говорю.
– Вы больше не мать Кузьки, – взревел автор настоящего художественного произведения. – Вы только что прекратили ею быть. Теперь мать Кузьки – Марта.
– Марта, в крайнем случае, может быть только Кузькиной матерью, но матерью Кузьки – никогда, – внесла ясность Кузькина мать. – Ибо я (я, а не Марта!) уже родила и уже выкормила Кузьку. Стало быть, матерью Кузьки я останусь навсегда – даже прекратив быть Кузькиной матерью! Видите ли, мать Кузьки и Кузькина мать – это две совершенно разные вещи.
– Две совершенно разные вещи или две совершенно разные матери? – неудачно сострил автор настоящего художественного произведения.
– Вообще-то Вы ведь отошли на задний план… – борясь с собой (и побеждая), все-таки отважилась сказать ему Марта. – А ведете себя опять так, будто находитесь на переднем. Хотя, казалось бы, чего уж… отошли так отошли!
– Говорить и с заднего плана не возбраняется!.. – поставил ее в известность автор настоящего художественного произведения.
– Это смотря что говорить, – кротко возразила Марта. – Правильные вещи и из мира иного говорить не возбраняется.
Ее возражение не было ни принято, ни отклонено, ибо уже в следующую секунду автору настоящего художественного произведения стало не до него.
– Кузька!.. – снова глухо, как в танке, произнесла Мать Кузьки – и все присутствовавшие поежились от ее голоса.
– Чего тебе, посторонняя женщина? – обиженно сказали на заднем плане.
– Я многое поняла за последнее время… – отчиталась спрошенная.
– Мне это безразлично, – ответили на заднем плане. – Я не слежу за умственным развитием посторонних женщин.
– …и теперь знаю, – вопреки всему продолжала Мать Кузьки, – что ты, Кузька, и человечество – одно и то же.
– Как это? – На заднем плане явно обалдели.
– А вот так! – ликующим голосом провозгласила Мать Кузьки. – Умереть за твое счастье, Кузька, значит умереть за счастье человечества – умереть же за счастье человечества, значит умереть за твое счастье, Кузька!
– Ты собралась умереть за меня, посторонняя женщина? – подозрительно сказал задний план.
– Зачем же умереть… Я лучше буду жить для тебя – то есть для человечества! Или для человечества – то есть для тебя! А считаешь ли ты меня при этом своей матерью…
– Не считаю! – напомнил задний план.
– …так это неважно. Даже лучше, если ты будешь считать своей матерью Марту. В ее руки я могу смело отдать тебя, сокровище мое Кузька!
– Не надо употреблять слово «мое» при слове «сокровище», – упорствовал задний план.
– Если бы я могла подойти к Вам сейчас, – из своего карцера сказала Марта Матери Кузьки, – я бы припала к Вашим стопам. Мне кажется, Вы святая… Вы похожи на рафаэлевскую Мадонну.
– А если бы я… если бы я мог подойти! – почти застонал Ближний, и Марта вместе с Матерью Кузьки в испуге обернулись к нему.
Из дальней камеры смотрело на них счастливое лицо влюбленного мужчины, глаза которого сияли, как два зеркала, – и в каждом из них в полный рост отражалась она, только она одна, рафаэлевская Мадонна!
– Странно! Странно и… приятно чувствовать себя матерью человечества. Человеческой Матерью, – повторяла та. – Странно и приятно, и тревожно. Хочется заключить человечество в объятия, защитить, оградить… хоть вот окружностью из спичек!
Марта облегченно вздохнула и сказала себе:
– Уф… для начала, пожалуй, более чем достаточно.
И глазами проследила за тем, как из камеры Ближнего в камеру по соседству полетела маргаритка. Было непонятно даже не столько то, откуда она взялась у Ближнего здесь, в тюрьме особенно бесчеловечного режима, сколько то, как она сумела пробить каменную стену, сквозь которую в принципе могли проходить только рентгеновские лучи!..
Приступая к этой новой главе, я решил было ничего не говорить: и самому заботливому автору однажды надоедает возиться с читателем-недоумком, не способным без своевременного комментария и шагу ступить. Пора, думал я, призвать читателя к самостоятельности – учитывая то, что все условия для его ориентации в структуре настоящего художественного произведения давно созданы!
Но я изменил вышеупомянутое решение, здраво поразмыслив и в результате этого поняв, что отпускать читателя пастись на заповедных лугах моей фантазии одного опасно. Он там на этих лугах все у меня пожрет, а потом хватишься чего-нибудь – и нету! Скажем, росла травка на обочине той или иной повествовательной линии – пропала. Где травка? Да читатель пожрал: пасся, видите ли, поблизости. Цветочки смял, деревца обглодал… нет уж!
Я, конечно, не уподоблю художественное целое огороду, а читателя – козлу, упаси Боже… клянусь, что у меня и в мыслях такого нет. Но само же напрашивается! Особенно когда представишь себе читателя-критика, который то или иное художественное произведение уже прочитал – и давай носиться взад-вперед по прочитанному. Носиться да выспрашивать: тут у тебя, писатель, дескать, что… та-а-ак, а там что… та-а-ак, а вон за тем косогором – та-а-ак… Все истопчет, все истолкует – места живого не оставит, да еще, не ровен час, петуха красного пустит! Спросишь его: что ж ты, стервец, делаешь-то? – и слышишь в ответ: постигаю, стало быть, художественное целое, проникаю в секреты творческой лаборатории! И сколько ты ему ни говори: тут не лаборатория была, тут заповедные луга авторской фантазии были – он все равно по выжженной траве ползает да пробирки ищет…
Потому-то умный писатель как поступает: он нашествия читателя-критика не ждет, он заранее все сам объясняет. Вот у меня, значит, завязочка – видите, красненькая такая, вот кульминация, а вон за тем косогором – развязочка… Здесь одно, тут – другое, а там и там – ничего нету, там у меня луга заповедные. Почему же не погулять… можно и погулять, да только зачем во лугах-то гулять заповедных, когда вот же ведь у нас тропочка, а вот скамеечка… батюшки, да тут и стол накрыт, прямо на природе! Угощайтесь, стало быть, чем Бог послал. Глядишь, читатель-критик напьется-накушается, а потом – под кусток, на бочок и – молчок!
Гроза миновалась, и буря промчалась. Красота!
А пока он спит, можно как раз и начинать подниматься на более высокий уровень художественного обобщения: довольно уже по мелочам обобщать. Настало время так обобщить, чтоб перед глазами все поплыло: свет ночной, ночные тени, тени без конца, Прозерпина в упоенье, без порфиры и венца… извините.