Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы дошли до двери пансиона мадам Бек. Часы на башне собора Иоанна Крестителя пробили девять. В этот же самый час, в этом же доме полтора года назад склонился надо мной этот человек, заглянул мне в лицо и определил мою судьбу. И вот он снова склонился, посмотрел, решил. Но как переменился его взгляд и как переменился мой жребий!
Он понял, что мы рождены под одной звездой; он будто распростер надо мною ее лучи, как знамя. Когда-то, не зная его и не любя, я полагала его резким и странным; невысокий, угловатый, щуплый, он мне не нравился. Теперь же я поняла всю силу его привязанности, обаяние ума и доброту сердца, и он стал мне дороже всех на свете.
Мы расстались; он объяснился и теперь мог проститься со мной.
Мы расстались; наутро он уехал.
Нам не дано предсказывать будущее. Любовь не способен предвидеть даже оракул. У страха глаза велики. О годы разлуки! Как пугали они меня! Я не сомневалась в том, что они будут печальны. Я заранее рисовала себе пытки, какими они чреваты. Джаггернаут,[349]конечно, заготовил мрачный груз для неумолимой своей колесницы. Я чуяла ее приближение и — простертая в пыли жрица — с трепетом заранее слышала скрип безжалостных колес.
Удивительно — и однако же, это чистая правда, и тому есть в жизни немало других примеров, — но само мучительное ожидание беды оказалось чуть ли не хуже всего. Джаггернаут мчался в вышине гулко и грозно. Он пронесся как гром среди ясного неба. На меня повеяло холодом — и только. Я подняла глаза. Колесница промчалась мимо; жрица осталась в живых.
С момента отъезда мосье Эмануэля прошло три года. Читатель, то были счастливейшие годы в моей жизни! Вы с презреньем отвергаете сей парадокс? Нет, вы лучше послушайте.
Я работала в собственной школе, и работала много. Я себя считала как бы управляющим и собиралась с Божьей помощью в полной мере отчитаться перед мосье Эмануэлем. У меня были ученицы — поначалу из мещанок, а потом и из высшего общества. Через полтора года в мои руки неожиданно попали сто фунтов — в один прекрасный день я получила эту сумму из Англии вместе с письмом. Как выяснилось, отправитель, мистер Марчмонт, кузен и наследник моей дорогой покойной госпожи, только что начал выздоравливать после тяжелой болезни; посылая мне деньги, он задабривал собственную совесть, которую растревожили уж не знаю какие свидетельства, оставшиеся после его родственницы и касавшиеся Люси Сноу. Миссис Баррет сообщила ему мой адрес. Насколько погрешил он против собственной совести, я не спрашивала. Я не задавала вообще никаких вопросов, но деньги приняла и употребила с пользой.
Располагая сотней фунтов, я отважилась снять еще и соседний дом. Мне не хотелось покидать жилище, присмотренное для меня мосье Полем, где он оставил меня и рассчитывал найти по возвращении. Школа моя стала пансионом; пансион процветал.
Успехи мои объяснялись вовсе не моими дарованиями и вообще зависели не от меня самой, но от бодрости моего духа и от того, как складывались обстоятельства. Источник моей энергии находился далеко за морем, на острове в Вест-Индии. При разлуке он оставил мне в наследство столько попечений о настоящем, столько веры в будущее, столько побуждений к упорству и выносливости, что я не поддавалась унынию. Меня теперь мало что задевало, мало что раздражало, огорчало или пугало; мне все нравилось, в любой мелочи открывалась своя прелесть.
Не думайте, однако, будто огонь моей души горел, питаясь лишь завещанной надеждой и прощальными обетами. Мне щедро и в изобилии поставлялось топливо, так что я была избавлена от озноба и холода. Я не боялась, что пламя погаснет, меня не терзали муки неизвестности. С каждым кораблем он отправлял мне письма; он писал так, как привык дарить и любить, — щедро, от полноты сердца. Он писал, потому что ему нравилось писать; он ничего не сокращал, не перебеливал, не вымарывал. Он садился, брал перо и бумагу, потому что любил Люси и ему многое надо было ей сказать, потому что он был верен и заботлив, нежен и честен. Ни притворства, ни пустой болтовни, ни раздутого воображения не было в этих посланиях. Никогда не пытался он извиняться, не прибегал к трусливым уловкам; он не бросал камень и не оправдывал, не бичевал и не разочаровывал; письма его были истинной пищей разуму и сердцу, которая насыщала живой водой, утоляла жажду.
Была ли я благодарна ему? Думаю, каждый, о ком так заботятся, кого так поддерживают, кому помогают с таким постоянством, не может не быть благодарен за это до гробовой доски.
Преданный своей религии (те, кто с легкостью становится отступником, скроены совсем иначе), он оставил мне мою веру. Он не дразнил и не испытывал меня. Он говорил: «Оставайтесь протестанткой. Милая моя англичанка-пуританочка, я в вас люблю и ваш протестантизм. Я признаю его строгое очарование. Кое-что в обычаях ваших мне не подходит, но для моей Люси эта вера единственная». Сам Папа Римский не превратил бы его в ханжу, все силы католичества не сделали бы из него подлинного иезуита. Он родился честным, а не лживым, чистосердечным, а не лукавым — свободный человек, не раб. Тонкость натуры делала его податливым в руках священника; пристрастие, преданность, истовая увлеченность часто застили его взор, заставляли забывать о справедливости и служить чужим коварным и себялюбивым целям. Но недостатки эти столь редко встречаются и так дорого обходятся обладателю, что едва ли не будут признаны когда-нибудь драгоценнейшими достоинствами.
И вот три года минули; вскоре должен был воротиться мосье Эмануэль. Сейчас в разгаре осень, но я знала: еще до ноябрьских туманов он будет со мной. Школа моя процветает, дом подготовлен к его возвращению. Я устроила для него библиотеку, заставила полки книгами, какие он сам купил до отъезда; из любви к нему (сама я не питаю страсти к садоводству) я ухаживала за его любимыми растениями, и некоторые из них как раз теперь цветут. Когда он уезжал, я думала, что люблю его; сейчас это любовь иная — он стал мне еще родней.
Прошло равноденствие; дни делаются короче, вянет листва; а он — он скоро приедет.
Небо нависло темно и хмуро — с запада несутся черные тучи. Какие только образы они не принимают, разбросанные по небу, словно острова в море! Зори переливаются пурпуром, царственные, как венценосный монарх, — кажется, небо объято пожаром. На нем разыгралась горячая битва; кровавое, оно решилось посрамить гордую Победу. Я разбираюсь в небесных знамениях — они знакомы мне с детства. Господи, сохрани этот парус! Помилуй и спаси!
Ветер изменился, теперь он западный. Тихо ты, тихо, Бэнши, не голоси ты под каждым окном! Ветер воет, ревет, надсаживается; броди я всю ночь по дому, все равно мне его не унять. Все бессонные полуночники с ужасом слышат, как безумствует юго-западный шторм.
Буря неистовствовала семь дней. Она не успокоилась, пока всю Атлантику не усеяли обломки, не унялась, пока не насытились алчные глубины. И лишь покончив с этой страшной работой, ангел бури сложил свои крылья, чей взмах был гром, чей трепет — ураган.