Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только фонари. Дождь. Каналы. Камень. Холодные, черные, молчаливые.
Но ничего подобного в день Выбора не произойдет — идут люди. Для чего же ветви, которые не убираются в границах города? Чтобы напомнить, что это иллюзия. Людей ровно столько, сколько места и номеров и жилищ в каменных кварталах. А огромность шествия тоже иллюзия, в которой столько же истины, как в утверждении, что земля неподвижна.
Но трудно не верить глазам своим. Все понимаю — и все-таки факелов столько, что они разорвут этот город и он лопнет и разлетится как воздушный шар.
«Увы мне, увы мне, брате…» Не разлетится, и у иллюзий бывают пределы, да и потом они надежно ограничены реальностью. Распахнутая дверь Дома, как фокусник огонь, глотает бесшумно текущее в нее дерево, она ненасытна, не такое количество может проглотить, если выпадет нужда. Оставим извивающееся горящее огнями туловище дерева догорать на улице. А сами изнутри посмотрим, как толпа входит в святая святых Города. Здесь опять кончается равенство улицы, там все вместе — вверх к Дому на холм — строгим и мерным шагом, все в плащах, с факелами, под дождем. А здесь опять тот же Город.
Да, это не зал. Это именно Город в миниатюре, вывернутый наизнанку, только вместо домов, ячеек, квартир — кресла, и все они тоже под номерами. Полукольца рядов с трех сторон спускаются от входа к сцене. Как удобны ряды, проходы меж ними широки, легко каждый идущий, отыскав свой номер, может сесть, не мешая другому. В самом верху и вниз далее — места для имеющих номер, около самой сцены через широкую полосу отбива три полукольца — кресла для носящих имя. Сухо, тихо, над головой голубой купол, и яркий желтый свет посредине. Такой яркий, что лучше не смотреть туда. От этого света голубизна бледнеет и почти кажется белой.
Бесшумно, медленно заполняется зал, как будто вино наливают в чашу, сначала на дно, а потом уже до краев. Сначала имена — внизу, на дне, около сцены. Течет в широкие двери поток. Не медленно и не скоро, а заполняется чаша зала, которую, если увеличить да еще совместить обе полусферы в одну — Города сверху и зала снизу, — получилась бы земля, которая закрутилась бы вокруг своей оси-точки, где сейчас сидят Таможенник, Великий и Председатель Комиссии Выбора. Так вот, получив землю и разобравшись в ее устройстве, вы бы убедились, что номер — это и есть все, чем владеет человек в этом зале. Здесь все наружу — кто чего стоит, кто какое место занимает, на сколько номеров за год передвинулся, и даже такая тонкая вещь стала бы доступна, как то, что последнего из имеющих имя и первого из номеров разделяет бездна, и в этом зале эта истина выражена широким проходом, можно сказать, рвом, который и слепому виден. Перескочи эту пустяковину. Где уж там, может, всю жизнь до Ухода проживешь и не сможешь это пространство перейти, а всего-то метра два в зале, и, разумеется, слезы, труд, мастерство Гримера, судьба, наконец, на самом деле. Хочешь попристальнее посмотреть на них — посмотри, сейчас десять минут самой великой коллективной свободы. На сцене сидящие молчат, и каждый в зале предоставлен самому себе. Десять минут до Выбора, десять минут до бала. Веселье в разгаре, все молчат и друг на друга смотрят, кто — где, что за год произошло. Ведь все видно. Да и себя всем, кто тебя видит, показать не грех и единственный случай, вырос ведь? А? И главное, не дай Бог, перепутают их номер. Хорошо еще в выгодную сторону, а если наоборот? И поэтому вставшие стараются перейти на ряд-второй ниже — и здесь хорошо встретить тех, кто еще недавно с тобой был, а теперь прилично опустился, весь зал — чаша, и, естественно, что самое высокое место — это самое низкое кресло, но «низкое» — слово, противоположное по смыслу истинному его значению. Здесь все иллюзия и условность, но они-то эту условность знают как таблицу умножения. И никто из них ничего не перепутает. Стоят группками, на переходах, между поясами и секторами рядов, и тихо, полуслышно, важно и солидно говорят, и вот уже смешались номера, и Пятисотый может вроде бы и среди Четырехсотых затесаться. А вон Сто тринадцатый, пузырится весь на главной границе — ишь куда забрался, пострел, энергией исходит, и корчит такие рожи, что временами действительно кажется, что лицо его — лицо имеющего имя и он здесь случайно, даже вроде непонятно, как он сюда на верхотуру забрался и зачем. Вроде вот подошел только к своим прежним забытым однокашникам и скоро уйдет. И никому наверняка даже в голову не приходит, кроме знающих его лично, что после десяти минут свободы вернется он в свое Сто тринадцатое к своей Сто тринадцатой, которая, как делает это половина примерно зала, сидит на своем месте и ждет начала. И все мысли ее, Сто тринадцатой, там, где сидят их боги и где перспектива зависит от их взгляда, и, шевеля губами, в полузабытьи свою судьбу просчитывает…
И ей не до болтовни крохотного человечка, который доводится ей парой. И до того забылась, что рубаху выше нормы подняла, судорожно комкая подол в потных ладошках. И через два номера от нее сидящий Сто пятнадцатый протянул руку к ее руке. Опомнилась Сто тринадцатая, и выпустила подол, и так резанула глазком сощуренным Сто пятнадцатого, что тот убедился в неосновательности своих ощущений и догадок, встал и пошел к группе, где его ждали глаза, которые уже давно были его. Из Сто двадцать второй пары. Интересно вот так стоять. Здесь она — напротив он, он — ее, а она — его, до кусочка кожи наизусть выучили, а для всех чужие, а вокруг десяток номеров, обсуждающих последние новости перемещений, и перспектив, и ошибок, и того, как вот этому не повезло, но это временно, он-де передвинулся за год только на один номер, это, конечно, не рост, но вот другие и этого не имеют.
И вот ведь можно услышать, что другие это еще не мера… А Сто тринадцатый кипятится, он в этой группе вроде информатора