Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сумасшествие. Помешательство. Это все от горя.
Она вскидывает глаза на Тому, и Тома не отводит взгляд. Они смотрят друг на друга пристально, бесконечно долго, и время снова застывает в квартире. Но теперь это уже не траур, не боль. Это прощание.
Прощение?..
Они не говорили о том поцелуе. Обсуждали, что приготовить на обед, болтали с Надей об успехах в школе, гладили и стирали белье. Беседовали о Томиной работе. Но больше не держались за руки, не жались друг к другу, не обнимали. Сохраняли дистанцию.
Гриша хмурится. Кажется, что его кустистые брови вот-вот наползут на глаза.
— Приезжайте к нам, — из вежливости просит Надюшка.
— Приеду, — обещает Анна.
Провожать ее выходят Гриша и Тома — Гриша тащит сумку, Тома семенит следом за ними. Пока таксист и Гриша укладывают вещи в багажник, Анна наслаждается не только теплым ветерком и слабым светом, но и Томой, что, кутаясь в толстый свитер, стоит рядом.
— Спасибо, — говорит Анна едва слышно. Онемение в груди все еще не прошло. Будет болеть, будет ныть. От одной мысли о муже хочется снова взяться за лопату. Но Томины улыбки сотворили то, что позволило Анне собрать вещи и вернуться в свою квартиру. Выбраться из чужого гнезда.
— Я убрала вещи у вас… у тебя дома, — Тома смотрит перед собой, стыд кусает ее бледные щеки. — Все его вещи сложила, все фотографии, даже сувениры. Может, упустила что-то. Наверняка упустила. Но все полегче будет.
— Молодец ты, Томка, — Анна дышит, словно в последний раз.
— Если будет совсем невмоготу — звони. Или приезжай. Как чуть переболит, разбери вещи — четыре коробки, я на антресоль сунула…
— Вот бы у всех была такая сестра.
Они обнимаются, немного неловко и слабо, оставляют между телами зазор. Торопливо отстраняются, Тома приглаживает волосы, улыбается подоспевшему Грише. Гриша что-то чувствует — пристальнее смотрит на них в последнее время, обнимает Тому все чаще и чаще, целует ее в бледные щеки. Словно помечает, сам не зная, почему.
Анна отходит в сторону, оглядывается, чтобы посмотреть на Тому в последний раз. Она уже родная и любимая, но ничего, ни-че-го в ней от него не осталось. И улыбка вымученная, неестественная, он никогда так не улыбался. И глаза, будто подмерзшие изнутри, кажутся теперь чужими.
Прошло наваждение. Схлынуло.
— Спасибо, что приютили, — говорит Анна и смотрит лишь на Тому. Та кивает едва заметно, пока Гриша пеленает ее в объятия.
— Рады помочь, — кажется, он и сам слышит, как фальшиво звучат его слова, и Анна прячется от них в такси. Когда машина отъезжает, Анна чуть оборачивается и видит в последний миг, как Тома, робко привстав на цыпочки, целует мужа в небритую щеку. Он смотрит на Тому, улыбается, и от одной мысли, как Анна своей глупостью могла все разрушить, неприятная дрожь проходит от ног до сердца.
— Туда, да? — таксист сверяет адрес в навигаторе. На подбородке беспечно болтается грязная маска.
Анна с трудом дышит через плотную ткань.
— Домой, — отвечает она, зная, как тяжело будет вернуться в опустевшую квартиру. Нашаривает телефон в кармане, открывает сообщения и долго думает, что написать. А потом, едва улыбнувшись, выводит одно-единственное слово.
И отправляет.
Сначала ему, зная, что номер уже заблокирован.
Потом ей. Томе.
«Справимся».
И верит в это. Едва-едва, но верит.
ГУАШЬ
Витя впервые пришел на эту аллею не один. Студенты, возвращающиеся из металлургического колледжа, огибали его худощавую фигурку над хлипким мольбертом. Казалось, от смущения мольберт дрожал всеми ножками. Студенты перешептывались, заглядывали Вите через плечо. Их лица вытягивались, а губы прыгали от ухмылок.
— Солнце загораживаете, — вежливо просил Витя, и прозрачные лучи тут же касались его бледных щек.
Витя ничего другого не замечал. Он вытирал измазанные гуашью пальцы о куртку, жмурился, разглядывал березы и желтую, прибитую морозцем траву. Обычно на аллее трудовой славы царила вязкая тишина, и только два раза в день студенты наполняли ее шумом. Даже мамы с колясками не гуляли здесь, слишком уж короткой и неказистой казалась им аллея. Два ряда берез и рябин, которые даже не успели вырасти — умерли в первую же зиму, после того, как их посадили в ноябрьскую мерзлую землю. На невысоких стелах шелушилась багряная краска, сморщенные гвоздики трухой сыпались на бетон, портреты выгорали и съеживались.
Но одни глаза с портрета смотрели на Витю по-особенному.
Он макал кисточку в граненый стакан с мутно-зеленой водой, выковыривал застывшую камнем гуашь из пузатых баночек и широкими мазками расписывал холст. Вот тут небо, высокое и холодное, какое бывает только в октябре. Вот тут — черточки и штрихи, это стайки курящих громкоголосых студентов. Вот стелы, вот пятна усталых лиц.
Витя любил эту аллею всей душой. И пускай здесь мертвые березы, пускай дорога под боком и всего две лавочки, но разве ж это беда? Вите смерть как хотелось эту красоту сохранить, и он, высунув кончик языка, наслаивал прозрачные краски. Холстом ему служила обычная белая бумага для принтера, но и это не мешало творить. Лист сворачивался от влаги, углы трепало ветром.
Вите неважно было, что на осенних деревьях расцветали сине-сиреневые листья, неважно, что выглядывающий из-за карагачей колледж с его полотна смотрел витражными стеклами, а небо подергивалось грозовой желтизной. Витя хмурился, не в силах показать любовь к этому месту. Сломанную лавку, усыпанную окурками и сплющенными банками, асфальт в буграх и трещинах, нестриженный газон, на котором весной распустятся тонконогие подснежники. Все не так! Витя снова и снова мазал гуашью по листу и все сильнее горбился над мольбертом.
— Витя?..
Она застыла перед ним, девушка с пунцовыми рыхлыми щеками. Темно-синие губы, проколотая бровь с маленьким тусклым камешком. Девушка кивнула подругам:
— Вы идите, мне это… надо, короче. Идите.
Те переглянулись, но не стали спорить. Синегубая стояла перед Витей, сунув руки в карманы джинсов. Витя выглядывал из-за нее: стена колледжа, серая дорога, шуршащая листва под чужими ботинками… Девушка подождала, пока мимо пройдут студенты, и буркнула:
— Не узнаешь, да?
Витя чуть склонил голову и виновато улыбнулся.
— Понятно, — она судорожно заправила рваную прядь волос за ухо. — А где живешь, ты помнишь?
Витя улыбнулся еще шире и снова забулькал кисточкой в граненом стакане.
— Горе горькое, — голос ее охрип. — Деда, ну как можно… Чего там у тебя?
Она встала у него за спиной, разглядывая картину. Беспорядочные мазки, смешивающиеся друг с другом и сливающиеся в темные пятна, редкие росчерки малинового и черного, путаница. Хаос.