Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бедный мастер Роден, должно быть, безудержно икает от всего того, в чём я его мысленно обвинила! Такие артефакты наверняка применяют в полиции, а это — экспериментальная разработка. Клиент, наверное, не сам её сделал, а привёз сертифицировать, но тут понадобился второй образец, и он решил восстановить уже взорванный…
К тому же, в стекле явно был красный перец, а Арден говорил только про чёрный…
Совпадения. Просто совпадения, которые бывают в обычной жизни. Не такие уж и маловероятные, если подумать.
Вдалеке показался трамвай, — он катился через снег, цветной и рогатый. А мы стояли на улице, переплетая пальцы, и это было очень холодно и очень приятно.
— Арден! Ты ведь не стал бы мне врать, правда?
Он улыбнулся.
— Конечно, — он взъерошил мне волосы ладонью: покровительственный и какой-то нежный жест. — Конечно же, я не стал бы тебе врать.
Трамвай, подняв облако мелкого снега, остановился. Мы коротко поцеловались, я вскочила на ступеньки, и вагончик со звоном тронулся. Поправила шапку, накрутила прядь на палец, — и долго смотрела, как фигура Ардена скрывается за поворотом.
Конечно же, он мне врал.
Был ещё только ноябрь, а на улице — зима, и запах осенней простуды совсем смыт морозной свежестью.
Снег лежал обманчиво-воздушный, хрустальный, и по нему плясали, красуясь, солнечные лучи. Молочный дым паровоза превращался во влажную изморозь, оседая на первых вагонах белёсой вуалью; мягкое свечение заснеженных фонарей такое открыточное, словно вот она, Долгая Ночь, уже на пороге.
Казалось, вот сейчас, ещё минутка, — и железнодорожный вокзал утонет в густых ультрамариновых сумерках, небо загорится тысячами цветных огней, и с запада на восток побегут вереницей воздушные призраки-звери.
Пока же звери не бегали; пока же перрон шумел и гомонил группой подростков из училища, и среди них возвышался, как печальный рыцарь, красноглазый пожилой двоедушник.
Нам с Трис повезло, и группа оказалась в другом вагоне.
Лунные никогда не спят, но проводят едва ли не треть суток на тонком плане; колдуны каждое новолуние обращаются к Роду; а двоедушники — двоедушники иногда выбираются погулять, потому что без этого зверь болеет и чахнет.
Первое время после побега я клялась себе: больше никогда, никогда-никогда, ни за что я не стану превращаться. Увы, даже в навеянном артефактом сне зверь оставался зверем, и понадобилось всего-то одиннадцать недель, чтобы он начал буянить и прорываться наружу, ни о чём меня не спрашивая. Тогда я ненавидела его, ненавидела превращения, и каждую вынужденную прогулку отбывала с такой тоской, словно гуляла не по лесу, а по каменному квадрату тюремного двора накануне расстрела.
Потом, уже в Огице, постепенно смирилась. А когда Трис разошлась со своим беркутом, мы стали выезжать с ней вместе, и это даже стало почти приятным.
Сегодня, правда, Трис была неразговорчива: поездка в Кланы каждый раз надолго портила ей настроение.
— Ну что, — спросила она с мрачной решимостью, когда поезд, загудев, тронулся, — ты понюхала?
— Нет, — признала я. — Как-то… не складывается.
— Ну и зря. Сними эту свою пакость и понюхай. Мозги на место встанут. Ну, или наоборот.
В Огице многие двоедушники носили простые амулеты, подавляющие запахи: без этого не так-то просто соблюдать местную новую мораль, запрещающую лишние контакты. Трис знала, что мой артефакт сложнее, но не знала, насколько, — потому что иначе даже такая нигилистка, как Трис, пожалуй, перестала бы со мной здороваться.
— Не хочу я его нюхать!
— Что, не знаешь, что расстроит тебя больше?
— Ну тебя.
Трис откинулась на сидении. За окном мелькала тёмная рябь реки. Течение здесь было быстрым, а русло — глубоким; в самые суровые зимы Змеица всё-таки замерзала, и тогда по реке ходили туда-сюда забавные шумные пароходики с металлическими носами, со скрежетом вспарывающими ледяной панцирь.
— Конрад всё такой же мерзкий, — сказала Трис, когда мимо пронеслась стелла с названием города. — Просто невыносимый. Хочешь глянуть?
Это был риторический вопрос: она уже протягивала мне фотокарточку.
Они и правда смешно смотрелись вместе. Ради Кланов, богатого белокаменного дома и вот этого палисадника, засаженного голубой елью, Трис была в платье, — длинном, сиреневом, нежном и совершенно ей не подходящем. На голове у неё красовался некий головной убор из мелких металлических цепочек. Трис тонкокостная, как все птицы, здесь она была наряжена и накрашена, как романтичная барышня, и всё равно выглядела на все свои двадцать четыре.
Конрад с лета не изменился: такой же сутулый дрыщ, слишком быстро вымахавший вверх и пока не сумевший к этому привыкнуть. Трис называла его «прыщавым», но на фото этого не было видно, зато наметились скудные дурацкие усы, которые мальчику следовало бы сбрить, чтобы не позориться.
Та ещё, конечно, парочка. Но не это было плохо, — хуже всего здесь были лица.
Конрад смотрел прямо в камеру подростковым взглядом тёмного властелина и победителя по жизни. А Трис смотрела только на него, глазами бесконечно влюблённой женщины, весь мир которой померк на фоне Того Самого Мужчины.
— Отвратительно, — сказала я, потому что это было ровно то, что Трис хотела от меня услышать.
Как-то раз Ливи сказала: «не нравится — не езди, нашла себе тоже проблему», и тогда они с Трис кошмарно поссорились. После этого Трис никогда больше не разговаривала о Конраде, когда мы были все вместе.
— Жесть, да?
Я кивнула и протянула ей карточку, и Трис спрятала её обратно в кошелёк.
В Огице она не носила платьев. Только штаны, фланелевые рубашки в клетку, жилеты мужского кроя, летом — тяжёлые ботинки, которыми можно убивать. Она даже стриглась по-мальчишески, и ей ужасно это шло; наверное, поэтому на неё и натянули эту штуку из цепочек, чтобы скрыть отсутствие девичьей гордости-косы.
— Он предложил мне ему отсосать, — доверительно сказала Трис, и меня передёрнуло. Дяденька, сидевший в полупустом вагоне неподалёку от нас, тихонько крякнул и спрятался в газету. — И, видит Полуночь, я почти согласилась. Как подумаю — блевать тянет.
— Вот скотина. Какое ещё отсосать?..
— Ну, — Трис хмыкнула, — я буду думать, что это он так пошутил.
Брр, Полуночь, какая гадость.
— Я приезжаю каждый раз, — Трис смотрела в окно, и её голос звучал глухо, — и каждый раз думаю: ну вот сейчас-то я ему объясню, что я другая. Что мне нравится в Огице, что я хочу открыть аптеку. А потом я его чую — и всё. И ничего не надо, кроме того, чтобы он мне улыбнулся. Потом я, обливаясь слезами, уезжаю. В поезде трезвею, и прям так и хочется под этот же поезд и кинуться.