Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зинаида! Ты меня слушаешь?
— Да-да, мам, конечно.
— Так вот. Занятия музыкой — серьезное дело. Я не хочу снова обжечься, поэтому намерена объявить Манино будущее делом всей своей жизни, за которое намерена бороться начиная с завтрашнего дня.
— Мама, к чему этот пафос? Ты что, на войне? Зачем бороться? С кем? Ты, вообще, о чем?
— Я о том, что у девочки талант. С этим, я надеюсь, ты спорить не собираешься?
— Нет, конечно. Только главное в жизни здоровье. С этим, надеюсь, спорить не станешь ты.
— Я знала, что ты это скажешь. Сейчас добавишь, что ты решила отдать ее на каток, что надо избавляться от постоянных бронхитов, а потом уже думать об остальном. Правильно?
— Правильно.
— Вот! — отчего-то торжествует Галина. — А потом может оказаться поздно. Думать, моя дорогая, нужно обо всем и сразу.
— Мама, не ходи вокруг да около. Говори прямо, что ты предлагаешь.
— Я ничего не предлагаю, Зиночка, — торжественно объявляет Галина. — Я уже все решила.
Зина настораживается. Обычно пафос в голосе матери не предвещает ничего хорошего и заканчивается очередным скандалом. Галина держит театральную паузу, выработанную многолетней работой ведущей музыкальных мероприятий. Она таинственно растягивает слова и не спешит заканчивать фразы, чтобы публика успела ощутить всю неповторимость и величественность момента прежде, чем прозвучат первые аккорды. Вот и Зине следует запастись терпением, настроиться и приготовиться держать удар. Мать ждет. Она похожа на боярыню Морозову с картины Сурикова. Такая же важная, надменная, непоколебимая и несгибаемая, всем своим видом показывающая, что будет бороться за свои убеждения и не отступит ни перед чем, чего бы ей это ни стоило. Зине всегда тяжело спорить с матерью. Галина выше дочери, крупнее, красивее. Она — статная, спина у нее прямая, а шея длинная. По сравнению с Зиной-воробушком Галина — чайка. «Точно, чайка, — думает Зинка, глядя на мать, — кружит надо мной, присматривается и раздумывает, в какой момент лучше клюнуть, чтобы не упустить добычу».
— Не тяни, мам, — в голосе обреченность и заранее навалившаяся усталость.
— Хорошо, изволь. Я записала Машу в музыкальную школу.
— Куда?! Ей всего пять.
— Туда, ты слышала, Зинаида. И я прекрасно помню, сколько ей лет. А еще я отлично вижу, что у девочки в отличие от тебя присутствуют и талант, и желание взять в руки скрипку. И чем скорее это произойдет, тем лучше. Я водила ее на прослушивание, и Машу с восторгом приняли, несмотря на малый возраст. Надо пользоваться этим, пока у ребенка не пропала охота.
— Мама, ты уже обожглась один раз, но так ничего и не поняла. Невозможно вырастить гения против желания, а вот талант, подгоняемый мечтой, имеет все шансы дорасти до гениальности. Если Мане наскучит это занятие, ты ничего не сможешь с этим сделать, да я и не позволю тебе. А если музыка — ее судьба, если она будет продолжать жить и дышать мелодиями, то через несколько лет она сама попросит, чтобы ее учили играть. Ты вспомни Паганини. Как истязал его отец, какие варварские наказания применял за неправильно сыгранную ноту или неверно взятый аккорд. Да, у любого нормального человека такое насилие не вызвало бы ничего, кроме непреодолимого отвращения к инструменту, но с ним этого не случилось. Он влюбился в скрипку, как только услышал ее звучание, и все остальное перестало иметь для него какое-либо значение. Так что если Маша захочет играть, она сама об этом скажет. Разве не так?
— Все так, Зиночка, все так. — В глазах матери неожиданно загораются лукавые огоньки. — Только она уже сказала.
— Когда сказала?! Кому?!
— …
— Тебе?! Но почему?
— В смысле, почему не тебе? Потому что ты будто помешалась на своем катке и на разговорах о грядущей борьбе с бронхитами.
— Мама, но ведь у Маши действительно слабое горло, а каток — наилучшее средство для закаливания. Я устала уже отпрашиваться с работы и просить Фросю долечивать Машкины простуды. И вообще, этот спор ни о чем, мама. Если на каток я могла бы успевать водить ее до работы, то о музыкальной школе и речи быть не может. Подрастет, сама сможет ходить и тогда…
— Зина, сколько мне лет?
Зина осекается и в недоумении смотрит на мать.
— Ты о чем?
— Я о своем возрасте, милая. Мне — пятьдесят восемь, и я собираюсь на пенсию, чтобы заниматься воспитанием и образованием Мани.
— Но…
— Но и не только для этого. О твоем воспитании, конечно, думать уже поздно, а вот об образовании все еще необходимо. Ты завтра же… Слышишь? Завтра же напишешь заявление об уходе с этой своей работы. Я договорилась, тебя возьмут в Дом культуры. Не на мое место, конечно. Пока помощником администратора. Но с одним условием: ты поступаешь на вечерний. Иди, куда хочешь. Не нравится играть, выбирай теорию музыки или искусствоведческий, или культурологический. Только учись. А в свободное время займись наконец собой. Ты похожа на старуху.
— …
— Не смотри на меня так. Это правда. К тому же у меня, собственно говоря, все. Таков мой план. И он, по-моему, прекрасный.
— Прекрасный. Твоя пенсия и моя зарплата помощника администратора Дома культуры — это гораздо меньше, чем заработки концертмейстера с ткачихой пятого разряда, тебе не кажется?
— Ничего, справимся. Может, Валера поможет.
— Валера? — Зина не сдерживает иронии. После того, как жена восемь лет назад увезла брата из московской коммуналки в просторную кубанскую хату своих родителей, вести от него приходили редко, а те, что приходили, умещались на открытках с розами для матери и с зайчиками для сестры.
— Ладно. И без Валеры обойдемся. Главное, — забудь о фабрике, Зина. Пора закончить этот нелепый подростковый бунт.
И Зинка закончила, бунтовать перестала, поступила на театроведческий, освоилась в Доме культуры. И сама как-то выправилась, похорошела, распрямилась, стала носить каблуки, останавливаться перед зеркалом, красить глаза и губы.
За одной из таких остановок и застал ее Михаил Абрамович Фельдман. У Зины навсегда сохранились в памяти мельчайшие детали этого мгновения. Вот она стоит в коридоре у зеркала, не думая ни о чем, кроме как о цвете помады, который выбрать. Вот слышит два требовательных звонка, означающих, что пришли к Тамаре. Вот кричит: «Откройте, теть Фрось!», нисколько не интересуясь тем, кто может оказаться за дверью. И как это только сердечко не екнуло, не защемило? Вот водит по губам с нежно-сиреневым содержимым тюбика, видит свое отражение, Фросю, воинственно застывшую в дверях, и возвышающегося над ней мужчину. У него старая, поношенная одежда, стоптанные ботинки и благородная, даже красивая внешность: тонкое, вытянутое лицо с острыми скулами, большие, чуть навыкате глаза, низкие, густые брови, высокий лоб, чуть длинноватый нос и узкие, но четко очерченные губы. «Белинский»[5], — решает про себя Зинка, но и при этом сознание ее не озаряется и толикой догадки. Мужчина что-то говорит Фросе. Зина не слышит. Она только видит, как дворничиха отступает и в нерешительности оборачивается. И тут Зина понимает. Помада чиркает сиреневой дугой по щеке и падает на пол, а за ней падает на пол без чувств и сама Зинаида.