Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Велено вкалывать задарма еще шесть недель, — объясняю я. — А что будет потом, сам черт не знает.
— Ага, — говорит Риан. — Ясно.
— Живем в полной неизвестности, — говорит Эудун.
Риан дергает плечом и хитро щурится.
— Ясно, — повторяет он. — Хочет вас помурыжить, вот и все. Но я тут поговорю кое с кем. А после и с самим Свеннсеном. Коли старики меня поддержат, вы эту работу получите, я вам гарантирую.
Мы с Эудуном улыбаемся.
— Ты уверен? — спрашиваю я.
— Вот было бы здорово, — говорит Эудун. — Спасибо на добром слове.
— Все будет в порядке. — Риан поглаживает блестящую лысину обрубками пальцев и улыбается во весь рот. — Мы тут привыкли стоять друг за друга.
Мы спускаемся в коптильню, на душе у нас теперь полегче. Но не успели мы нагрузить тележку и до половины, как в дверь врывается Свеннсен.
— Болваны, — орет он и стучит себя по лбу. — Кретины пустоголовые! Дураки! Вот вы кто!
Мы бросаем работу и глядим на него. Мы уже привыкли к его приступам гнева. По-моему, он часто шумит просто так, чтобы мы не забывались. Чтобы помнили свое место. В самом низу. Так, что ниже уже некуда. На сей раз мы не угодили ему какой-то вчерашней работой. Мы слушаем и помалкиваем. Стоим, прикусив языки, и ждем. Наоравшись, Свеннсен вдруг добреет.
— Вот, — говорит он, — не забывайте об этом. Когда хотите, у вас все получается. Колбасный автомат вы таки одолели. В конце концов.
— Дерьмо, — бормочет Эудун ему вслед.
Свеннсен вечно спешит, вечно бежит куда-то. А это уже хорошо. Хоть не стоит все время у тебя над душой. Мотается по цеху, высунув язык на плечо, поэтому нам иногда удается поработать спокойно. Иной раз. И выкроить минутку, чтобы научиться чему-нибудь дельному. Не опасаясь, что он нас накроет.
Но все равно дергаешься, и нервы на пределе, потому что никто не знает, не вынырнет ли он сейчас, будто из-под земли.
Вечерами, если я не ухожу к Сири и не встречаюсь со старой компанией, мы с мамашей вместе пьем какао. Какао со сбитыми сливками и хворостом по мамашиному рецепту. Мамаша печет хворост, я варю какао.
— Я всегда боюсь, что Свеннсен нас застукает, — говорю я.
— Понятно, — говорит мамаша. — По себе знаю. Надо стиснуть зубы и терпеть.
— Да у нас уже челюсти сводит!
— Да, да. — Она глядит в окно. — Я ли вас не понимаю! Знать бы, что вас всех ждет, а, Рейнерт? Всех ребят с нашей улицы?
— Как это, что нас ждет? — удивляюсь я. — Что-нибудь да ждет, не одно, так другое. Ты это про что?
— Да вот. — Она кивает на окно. — Там ведь чисто джунгли. В домах-то у всех и цветные телевизоры, и стиральные машины. А на улице — чисто джунгли.
— Ага, — смеюсь я, — наша с тобой стиральная машина — это в основном я.
— Тебе грех жаловаться, Рейнерт, — говорит мамаша. — Я знаешь о чем думаю? До чего ж красивым мне показался город, когда я сюда приехала. Он и сейчас такой. Красивый. Только он еще и холодный, и жестокий! Зря я с тобой тут осталась. Тебе бы расти где-нибудь, где поменьше асфальта да побольше травки.
— Брось, — обрываю я ее. — Теперь что об этом толковать.
— Знаю, теперь толковать поздно. — Она проводит рукой по волосам, они у нее темные и блестящие. — Да ведь экое безобразие, как они обошлись с тобой и с Карлом Магнаром. Меня это просто убило. Экое безобразие!
— Ясное дело, безобразие! Это ты верно говоришь. Только город тут ни при чем, я так считаю. Город не виноват. Виноваты люди, которые в нем живут. Вот они-то — при чем.
— Тяжеленько вам придется, — задумчиво говорит мамаша и все водит рукой по своим темным волосам.
— Ничего, крепче будем, — улыбаюсь я.
— Дай-то бог, — говорит она и пожимает мне руку. — Ну, спать пора. Я мою чашки, а ты убери со стола.
13
Самые лучшие дни — это когда мы с Сири встречаемся поcле работы. Тогда я хожу и считаю минуты. Тогда Свеннсен может лаяться хоть до посинения, меня это не трогает.
С того вечера в молодежном клубе проходит не один месяц, прежде чем она сдается. Она все время словно колеблется и говорит, что не чувствует уверенности.
— Какой еще уверенности? — спрашиваю я.
— Не притворяйся глупее, чем ты есть, — отвечает она и вскидывает голову.
Тут я пас, от ее манеры вскидывать голову у меня дрожат коленки и шумит в ушах.
— А как ты можешь быть уверена, пока не попробуешь?
— Что же я, по-твоему, делаю все это время, если не пробую? — спрашивает она.
Так мы и тянем. Она много рассказывает о своей жизни: как ее папаша однажды спьяну расколотил всю мебель у них в гостиной, как он тиранил ее мать и братьев. Но в детстве они с восторгом слушали его рассказы о морской жизни — в молодости он много плавал. Рассказывает она и о своей работе, о всяких там чудиках, что приходят к ним в магазин, у нее масса таких историй. Сири часто смеется, смех у нее начинается где-то внутри и постепенно поднимается, пузырится, словно газ в только что откупоренной бутылке. Она может быть грустной, скучной, притихшей, какой угодно, но едва она вспомнит что-нибудь смешное или решит, что я чересчур неуклюж или сказал что-то забавное, она разом меняется. Любой пустяк может насмешить ее до слез. И я тоже смеюсь, чтобы не выглядеть дураком. Хотя и не привык столько смеяться.
Но главное, она очень твердая и