Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Более чем 20-летний период эволюции сталинизма, вместивший в себя ужасы Большого террора и ГУЛАГа, мировую войну, вскоре после окончания переродившуюся в войну холодную, и десятки погромных идеологических кампаний, характеризуется чрезвычайной нестабильностью культурного поля. Сама «теория социалистического реализма» на пути к «отвердению» в «классических» образцах позднесталинского «синтетического литературоведения»[1915] (несколько иронично уже в конце 1940‐х годов звучал тезис Фадеева о том, что «такого литературоведения, как у нас, нет негде в мире»[1916]), как может показаться на первый взгляд, неоднократно изменяла свою сущность, тем самым закономерно определяя направление трансформации текстового канона. Однако эта доминирующая в западной славистике с 1980–1990‐х годов точка зрения предполагает расширительный поход к пониманию соцреалистического канона и основывается на заведомо недоказуемых теоретических абстракциях, скорее апеллирующих к интуитивным представлениям[1917]. Иначе говоря, реализованный в обсуждаемой работе Гюнтера подход, направленный на экспликацию основных параметров соцреалистической доктрины и вместе с тем весьма ограниченно характеризующий текстовый канон сталинизма, обходит вниманием одно принципиальное обстоятельство: советские писатели в своей практике не руководствовались отвлеченными постулатами «теории социалистического реализма», а ориентировались на вполне конкретные образцы, входившие в «ядро» советского литературного канона[1918]. Вместе с тем степень «каноничности» того или иного текста определялась не реализацией в нем всевозможных мифов, архетипов «бессознательного», идеологических постулатов и т. д., а работой вполне конкретных институциональных механизмов, определявших его положение в иерархии сталинской культуры. Первым в ряду этих механизмов, несомненно, была Сталинская премия по литературе, потому как множество институций оказывались прямо связаны с созданием литературной продукции, с формированием текстового канона соцреализма, но лишь одна из них «кодифицировала» волю самого Сталина, тем самым структурируя уже оформленное культурное поле, организуя его центр и периферию. Из этого следует еще одно ключевое для нас положение: говорить о складывании собственно соцреалистического культурного канона до начала 1940‐х годов невозможно по причине того, что механизмы формирования и стабилизации этого канона в конце 1920‐х — 1930‐е годы попросту не были до конца отлажены[1919].
Строго говоря, соцреалистический канон как иерархическое соположение литературных текстов — принадлежность эпохи позднего сталинизма. Сама советская установка на производство культуры сделала невозможным разговор об авторской индивидуальности, о фигуре создателя произведения. Псевдомиметическая природа соцреализма предполагала «правдивое, исторически-конкретное изображение действительности в ее революционном развитии»[1920], из чего следовало, что любой человек, который взялся бы «правдиво» изобразить «советскую действительность», мог претендовать на создание подлинно соцреалистического текста. Очевидно, таким образом, что «творческий метод» не существовал как «нормативная поэтика», то есть как санкционированная государством совокупность требований к внутренней структуре и сущностным свойствам литературного текста. Представление о «правильности» произведения формировалось сугубо практически: сами писатели в процессе чтения чужих книг усваивали схемы (идеологические, образные, сюжетные), на которых они строились, и стремились воспроизвести их в собственных текстах в надежде на повторный успех. Канон переставал функционировать и как перечень обязательных к осмыслению, прочтению и изучению текстов, так как каждый из них представлял собой лишь фрагмент (пусть и предельно концентрированный) того идеологического поля, с которым читатель не просто соприкасался, а в котором он существовал. Поэтому главным содержанием этих произведений оказывались не вложенные в них смыслы, прекрасно знакомые каждому советскому человеку, но реализованные в текстах поведенческие модели, идеологическая модальность. В этом смысле литература была отнюдь не «учебником жизни», она подменяла эту жизнь, создавая у читателя в голове особый образ действительности, который окончательно вытеснял из массового сознания представления о реальном положении дел[1921]. Так, в передовой «Высокая ответственность советского литератора», опубликованной в «Литературной газете» в январе 1947 года, провозглашалось: «Чем более велик писатель, тем более страстно стремится он к тому, чтобы литература была необходима для жизни, как хлеб, как воздух. <…> Литература <…> должна участвовать в строении, в активном деланьи жизни, воспитании человеческих душ»[1922]. И далее: «Поэзия переходит в жизнь, потому что сама жизнь в нашей стране стала поэтической»[1923].
Если принимать предложенное Б. Дубиным и основанное на разграничении читательских контингентов выделение «институционального», «актуального» и «модного» канонов[1924], то соцреалистический канон объединял в себе черты всех перечисленных. Сталинский эстетический канон по природе своей нетипичен, потому как он не явился итогом долгосрочного естественного развития литературы. Кроме того, контролируемое чтение теряло канонообразующий ресурс, из механизма селекции текстов превращалось в инертный процесс их потребления. Само развитие советской официальной культуры состояло в постепенном накоплении некогда оформившихся тенденций, накладывавшихся друг на друга, но не исчезавших полностью. Закономерное увеличение противоречий между этими тенденциями в итоге и стало причиной стремительного демонтажа соцреалистического канона и буквальной «отмены» культуры послевоенного десятилетия[1925].
Такой подход к описанию подвижной культурной ситуации «малого двадцатого века» идет вразрез с принятой в научном сообществе логикой структурирования литературного процесса сталинского периода и требует поиска новой теоретической рамки, при помощи которой удалось бы предложить адекватное решение вопроса о статусе и месте предвоенной эпохи в истории советского официального искусства. Дело в том, что динамика официального искусства сталинизма в 1930‐е годы в условиях отсутствия санкционированной государством установки на конструирование проекта советской литературы определялась не столько вектором эстетической эволюции, сколько метаморфозой политического режима[1926]. Слишком малая степень контроля над культурным полем в предвоенные годы не позволяет говорить о жесткой регламентации культурной сферы: в относительно свободном пространстве печати, из которого устранялись лишь самые идеологически неприемлемые тексты, продолжали действовать естественные принципы структурирования литературного производства. В такой обстановке попросту не могли сложиться механизмы формирования канона сталинской культуры, а иерархия писателей как, по сути, единственный способ проявления властной интенции в искусстве той эпохи выстраивалась как при помощи директив (обыкновенно они касались фигуры писателя[1927]), так и посредством критического отбора образцовых литературных текстов из массы печатной продукции, затем становившихся основой школьных и университетских курсов советской литературы[1928]. (К числу этих образцовых текстов в 1930‐е годы принадлежали романы М. Горького, Н. Островского, А. Серафимовича, А. Фадеева, Д. Фурманова, М. Шолохова и проч., однако позднее наметилась потребность