Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Церковь была еще едина, и лучшие ее силы выстояли и против плена царственно-языческого, и на Вселенских соборах было нанесено посрамление люциферианским ересям. Рим и Константинополь тогда восходили совместно, с горы Тайны на гору Крестную; Рим тогда нуждался в духовных силах Востока, Восток же искал и находил защиту от веельзевульствующих монархистов в смелом, упрямом и православном Риме.
Раскол нарушил церковное восхождение. И тут я не согласен с Владимиром Соловьевым, который считает, что Рим сперва подпал искушению власти. Началось все, по моему разумению, с искушения миражем, который был объявлен Тайной. У вас, Иван Федорович, это довольно грубо, но в целом точно выражено: «все, дескать, передано тобою папе и все, стало быть, теперь у папы…» То есть только папа Тайну постиг, ею монопольно владеет, а остальные, если папе противоречат, то в лучшем случае заблуждаются, а в худшем – еретики. Отсюда, от этой люциферианской самоуверенности, и чисто богословские «уточнения» к решениям Вселенских соборов об исхождении Духа Святого, о непогрешимости папы, и менее богословские, более социально-политические учения папизма, подробно перечисленные у Соловьева: о «камне» и о «ключах», о «двух мечах» и о «корабле». И главная беда Раскола – в том, что, как замечает Соловьев, «при оскудении любви исчезло взаимное понимание, возможность познать и верно оценить свои относительные достоинства и слабости», что «иметь в своем исключительном владении и распоряжении истину Христову так же мало принадлежит папе, как и последнему мирянину».
Короче, прыгнули и оказались на горе Власти. А там два пути вниз: либо падши подчиниться Повелителю мух или муравьев, либо, взявши меч, самому стать муравьиным повелителем, а в итоге еще ниже пасть, еще больше на коленях оказаться, но уже не перед людьми, а перед Веельзевулом. У Люцифера и у Веельзевула разные, так сказать, специализации. И если первый, отнимая любовь, лишает образа Божьего, то второй отнимает и Божье подобие, подчиняя себе совесть человеческую, тот, простите за неуклюжее выражение, психический компас, с помощью которого мы только и можем ориентироваться в нравственном пространстве, на восток любви или на запад эгоизма, вверх к Голгофе или вниз к Мертвому морю. Тут ваш Инквизитор трижды прав: власть, которая не от Бога, есть прежде всего и, может быть, исключительно сперва подчинение совести, а затем и окончательно освобождение от нее. «Нет власти аще не от Бога» – все так. Но есть мираж власти, власть муравьиная, и именно этот мираж принялась преследовать Римская церковь.
У Владимира Соловьева это блестяще показано. Точный диагноз поставлен: папистское притязание на церковный абсолютизм, на абсолютизм политический и на тоталитаризм нравственный. Описаны самые ярко выраженные симптомы: «в иезуитстве – этом крайнем и чистейшем выражении римско-католического принципа – движущим началом становится уже прямо властолюбие, а не христианская ревность; народы покоряются не Христу, а церковной власти, от них уже не требуется действительного исповедания христианской веры…» Прописано и лекарство: «церковь должна привлекать, притягивать к себе все мирские силы, а не втягиваться, не вовлекаться в их слепую и безнравственную борьбу». Но какое может быть притяжение и привлечение, когда «христианская вера оказывается случайной формой».
То есть притягивает и привлекает, но не людей, а – сатану. Это, видите ли, еще одно «правило движения». Невидимый на горе Тайны (ну разве что ангелом прикинется), на горе Власти дьявол является телесно и зримо, уже не маскируется, а утверждает и вид свой, и образ действия, и власть, почти не ограниченную, власть над замутненным от падения и обезображенным от болезненного удара о власть же человеческим сознанием. Еще гностики пытались преподнести сатану как создателя вещественного мира. Церковь, утверждавшая Образ Христа, отшвырнула эти гадкие претензии, низвела дьявола до «воробья, служащего игралищем для детей» (по выражению Афанасия Великого). Но ныне, когда Христос остался где-то наверху и далеко, воробей начинает расти на глазах и скоро крыльями своими заслоняет чуть ли не весь свет Божий. Теперь Христос – призрак, а сатана – реальность и даже сверхреальность. Он – всюду, он – душа вещей. Некий аббат Рикальм утверждал, что дьяволов в воздухе – что пылинок в солнечном луче; более того, самый воздух есть род дьявольского раствора, в котором утоплен человек. От дьявола не уберечься даже в церкви. В житии святого Константина рассказывается случай, как бес вселился в молодого монаха в то самое время, когда тот читал за литургией… Евангелие! Служителями сатаны воспаленное воображение объявляет даже «непогрешимых» пап: Льва III, Сильвестра II, Бенедикта IX, Григориев V и VII, Климента V.
Около 800 годов – то есть во времена «мрачного средневековья» – Карл Великий считал магию ложною наукой и, если бы инквизиторы жили в его времена, он казнил бы их смертью как человекоубийц. Но когда в воздухе уже запахло Возрождением, святой Фома Аквинат, непогрешимый оракул католической церкви и неугасимый светоч ее философии, объявляет волшебство делом не призрачным, но реальным. Папа Иннокентий IV благословляет процессуальную пытку, а в 1484 году – то есть в самый пик Возрождения – папа Иннокентий VIII своей знаменитой буллой делает инквизитора фактически полномочным владыкою общества. Вы скажете, родилась уже вполне самостоятельная от других форм познания наука, цветут искусство, литература, а стало быть, все же прогресс, восхождение. Да, но Коперник-то с Рафаэлем и Леонардо где-то там в вышине, а в обществе, в массе-то – он, инквизитор, с пытками, кострами и сатаной.
Достоевский очень любил Дон Кихота, называл его «положительно прекрасным человеком». С положительной-то ненавистью Федора Михайловича ко всему католическому не странно ли? Но я сейчас о другом. Вы, Иван Федорович, наверняка читали Сервантеса. Ведь, с вашего позволения, «католический синдром» этот самый Рыцарь Печального Образа. Вспомните: непоколебимо уверен, что уж кому-кому, а ему, Дон Кихоту, понятна Тайна Божия. Она для него – в рыцарстве, в насильственном утверждении веры и красоты, правды и справедливости, любви и милосердия – и все это тоже насильственно, по крайней мере, в первой части романа. О Христе он редко вспоминает, зато колдуны, демоны, разные дамы и дамочки буквально кишат и в нем самом и вокруг него. Да, полное пренебрежение, так сказать, материальной стороной жизни, то есть никакого хлебного искушения, хотя, заметьте, он ведь родом из пустыни: любой испанец скажет вам, что самая пустынная местность в Испании – Ламанча… Зато у его верного спутника, Санчо Пансы, уже другие алкания: хлеба, хлеба в первую голову. Вот, следуя за католичеством, мы и спустились на первую стоянку, в пустыню Опустошения, к Асмодею. И, прошу заметить, в самом народном, самом, так сказать, посконном литературном представителе – Санчо. В пустыне живет, но странствует туда-сюда, свою родную обитель обрабатывать не желая.
Обрабатывать пустыню и всерьез опустошаться асмодейским хлебным искушением стали протестанты. Вернее, сперва возмутились веельзевульству католическому, словно злосчастного Дон Кихота, измордовали папизм (вспомните символическую пощечину, которую получил папа Бонифаций VIII), посадили в клетку и выдворили за пределы северных стран. Затем радостно и свободно ринулись штурмовать гору Тайны (штурмовики – это ведь почти генетически в северном сознании, еще когда не было никаких протестантов, никакой гетевской «бури и натиска», а были только викинги) и, наткнувшись на храм, даже не стали взбираться на его крыло, ибо закричали: не нужен нам никакой храм, и священники никакие не нужны; все это сатанинство, в которое наш храбрый Лютер запустил чернильницей; сами будем разговаривать с Богом, один на один, без всяких ученых посредников!