Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, хорек, — проблеснули в глазах у того огоньки, на мгновение выросло волчье желтое пламя. — То-то я и смотрю, Вознесенского этого так с порога берег, перед Сваном тогда за него качал бицепс. Показал архитектор?
— На санчасть показал, — отдал все, что держал за зубами, кадыком, поразившись, как просто, и вздрогнул от настигшего шороха, скрипа и ползучего шарканья: кто там?! Бригадир их Деркач и отрядник Попов с полотенцами через плечо завалились и воткнулись глазами в нежданную сцепку Угланова с этим Известьевым: что они тут такое? Ничего не могли уловить и, тем более, понять, и Бакур тут уже для отвода — в полный голос, но вот без фальшивого крика — поделился с Углановым:
— Я ее понимаю. Ну зачем я теперь ей такой? Ну сказала мне, да: таких даже собаки не ждут, ну а я и подавно тебя ждать не буду. — Нес чего-то про бабу и «общагу кондитеров» складно. — Ишь, локаторы, падло, расправил, — прошипел в спину красному активисту Попову. — Завтра к куму уже побежит, что меня с тобой видел.
— Там рентгенкабинет, из него надо рыть. — Все поехало дальше, по рельсам, сердце снова пошло, уменьшаясь в размере, вырастая до нормы.
— А чего ж сразу не из конторы? Даже если на куст упадут ребятишки — как они там внутри? Это ж чистая крытка, все скрипухи закованы, санитары, лепилы — мышка не прошмыгнет. А ты им предлагаешь — ломами? Каждый день на работу? Метрострой в полный рост?
— Своего человека там в белом халате. Слепки сделать с ключей даст твоим медвежатникам. И в санчасть их пристроит по-умному по каким-нибудь липовым грыжам. А решетки все эти, клетушки — в них не зэки, по сути, а медсестры сидят, как кассирши в сберкассе, от буйных. Запирается только входная железная дверь. Стационар отсекается от поликлиники тоже решеткой. А палаты, они на ночь не запираются, без особого распоряжения начальства, в туалет чтоб никто не стучал, не просился. — Разогнавшись, не чуял уже ничего на зубцах, под резцовой коронкой живого, был живым только сам, на вершине, говорил в непрерывно шипящие водопроводные краны, как в змейки микрофонов с трибуны, — пробивая проект, вынимая инвесторам мозг, засевая извилины семенами-идеями: через пять лет на этом заболоченном мерзлом куске будет город.
— В коридоре медбрат вот один или старая клуша сидит-дрыхнет в клетке. Ну и камера есть — только кто в нее смотрит, если там меня нет? Вынуть надо всего-то жалких двадцать кубов. Почва видел какая под зоной? Супесь. Лишь бы только без шума полы разобрать.
— Ну а твой человек? Доктор Куин? — Вор без жалости, без блудливых подмигиваний посмотрел ему прямо в глаза — со спокойным, холодным, сухим узнаванием: все жрут других, полет нормальный. — Ну ты деятель. Когда только успел. — Подманить на длину языка изголодавшуюся бабу с диагнозом «не встретила достойного» или «бесплодие после раннего аборта». — Погоди. Ты ее уже сделал? Или только кадришься пока? — И оценивающе, взвешивающе, как самец, тварь, к самцу, пригляделся к мужскому в Угланове: может он ее захомутать и?.. Сделать так, чтоб собакой бросалась на грудь и вылизывала морду? — Ну а если она бортанет тебя, а? Не пойдет в декабристки?
— Бортанет — тогда ты будешь думать. — Он откуда-то знал, по глазам ее: «да», скажет «да», все исполнит, отдаст, — по тому, как смотрела она на него в ту минуту, их свидания последнего. — Дорожка реальная. Даже мысли такой нет у них, что вот там, под крестом, что-то есть. Если ночью уйдем, — через силу далось ему это «уйдем», как горячие кости собаке, что не может их взять из дымящейся миски, — то наутро лишь чухнутся. То, что надо, по времени, идеальный задел.
— Да кино это все. — Вор ощупывал головоломку, кирпичный и железобетонный кубик Рубика, плотно населенный людьми, замерял и покачивал переплеты, решетки, интенсивность движения, темп муравьиных потоков, ручьев — и опять посмотрел на Угланова без презрения, но и без жадности заплясавших в глазах огоньков. — Стены, стены стеклянные. Идеальная слышимость. Что ж ты думаешь, кум не всечет, как твои шестеренки цепляются, для чего ты любовь с этой вот королевой Марго закрутил? Будешь ты к ней похаживать на медосмотры с пристрастием — и никто ничего? Ты про Хлябина этого вроде правильно думаешь. Эта хитрая нерпа сейчас, может, смотрит, как мы тут с тобой гомозимся, и смеется над нами.
И Угланов почувствовал не мозговое бессилие, а отчаяннонеизлечимую здесь, на зоне, прозрачность свою: вот не то чтобы здесь сняли кожу с него, ничего не скрывает, как в нем движется кровь, как пузырятся мысли-идеи в мозгу, а все делает он как внутри трехлитровой стеклянной запыленной, заросшей серой плесенью банки: есть налет убежденности, что никуда он не денется, не способен он здесь шевельнуться, но нечаянно только один раз мазни — и увидишь все его смехотворное копошение внутри. Поживем — поглядим. Глубже в землю его все равно уже не продавить. Он не может признать свою смерть, даже если та уже наступила и этого просто он не заметил.
Подошел и навис, как магнитный захват, над чугуевским теменем:
— Отойдем перекурим? — потянул за собой к промерзлому и седому от снега бетонному штабелю. Привалился спиной к стене и смотрел ему прямо в глаза, будто бы собираясь, решаясь сделать что-то с Чугуевым непоправимое. — Ну, кому сейчас служим, пролетарий прикованный? Гниде-Хлябину, без изменений? А ты, часом, не знаешь: он, Хлябин, женат? — Как-то трудно давались Угланову эти слова — говорил вот и морщился, словно готовясь блевать. — Ну, морковку-то надо вот как-то ему. Что ж ты думаешь, так вас имеет — и хватает ему? А не думал такое: не тебя одного, самого он имеет? А в комплекте с родными? С нею, с нею, твоей… — и кривилось, ломалось лицо его — безо всяких глумливых подмигиваний. — Что сюда приезжает она — и сама целиком в его власти? — И стамеской впилась эта правда, продавив с равнодушной силой вовнутрь и проткнув до чего-то, в чем кровь собиралась его, чтоб очиститься, и откуда текла, разбегалась по жилам, уже не снабжая, а оповещая существо его с каждым сердечным ударом, жив ли он еще как человек или кончился, — как чужое дыхание в нем, чей-то голос, Натахин и Того, кто Натаху ему ни за что подарил, вопреки и задолго до его душегубства послал, не забрал… Сокрушил мягкий молот всей собственной крови его изнутри, понесла сила этой внезапной, окончательной правды его на Угланова — поршнем вдвинуть в расщелину меж бетонными плитами монстра, и уже были кость его, локоть на углановском горле, хряще, в пустоте:
— Что сказал про нее сейчас — знаешь?! Знаешь что или нет, говори! — И продавит сейчас до конца и себе вместе с ним разом дух подведет.
— Хы-и-и-и! Хы-и-и-и!
Тот вклещился в чугуевский рельс и не мог нинасколько ослабить его, осознав, ощутив: отожмет до избоины его этот железный сейчас. И не мог устоять, когда рельс отвалился, но как будто остался на горле его, вся грудина и горло забились цементом, штукатурной смесью, и не мог ее выхаркать в выворачивающем кашле, и не видел уже никого, забивая в себя твердый воздух, кусая, набирая его широченным зевком… а когда наконец продышался, то увидел, как дышит железный, только что не убивший его человек: будто он не его, предъявившего правду Угланова, а себя самого придушил, и сейчас он, Угланов, задышит как ни в чем не бывало, а Чугуев уже не поправится.