Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Итак, – начала она, – год тысяча восемьсот восемьдесят пятый, и мы садимся на пароход в Нью-Йоркской бухте. С нами багаж, билеты; силуэт города пропадает за горизонтом. Мы в открытом море. Прибываем в Марсель…
Вот с моста она смотрит на прозрачные воды Сены, а вот спустя миг рядом с ней внезапно появляется он. Смотрит вниз на уплывающее мимо лето. Вот она с рюмкой аперитива в руках белых, как тальк, а вот и он с поразительной быстротой склоняется к ней, чтобы чокнуться бокалами. Его лицо появлялось в зеркальных залах Версаля, над дымящимися «шведскими» столами в Стокгольме, именуемыми Smörgåsbord, и они вместе считали шесты, выкрашенные по спирали в красный и белый цвета, которые служили вывесками цирюльников в Венеции. То, что она делала в одиночку, теперь они делали вместе.
* * *
Однажды в середине августа под вечер они сидели и глядели друг на друга.
– Вам, наверное, невдомек, – сказал он, – что вот уже без малого три недели я вижусь с вами почти каждый день.
– Быть такого не может!
– И я получил от этого массу удовольствия.
– Ладно, но ведь вокруг столько молоденьких девушек…
– Вы воплощаете все, чего они лишены, – доброту, проницательность, остроумие.
– Вздор! Доброта и проницательность – достояние старости. Бессердечие и бездумность в двадцать лет будоражат гораздо больше. – Она помолчала и вздохнула. – А сейчас я поставлю вас в неловкое положение. Помните, в тот первый день в кафе вы сказали, что испытывали ко мне некоторую, скажем так, привязанность? Вы намеренно смущаете меня, так и не заговорив об этом со мной.
Он не находил слов.
– Это неудобно, – запротестовал он.
– Выкладывайте начистоту!
– Много лет назад я видел ваше фото.
– Я не разрешаю себя фотографировать.
– Это давнишнее фото, на котором вам двадцать лет.
– А, это. Весьма забавно. Каждый раз, когда я жертвую на благотворительность или прихожу на бал, они стряхивают пыль с этого фото и печатают. Весь город смеется, даже я.
– Со стороны газеты это бесчеловечно.
– Нет. Это я им сказала: «Если хотите мое фото, используйте то, что было снято в тысяча восемьсот пятьдесят третьем году». Пусть меня запомнят такой. И ради всего святого, во время отпевания не снимайте крышку.
– Я все вам расскажу.
Он сложил руки, посмотрел на них, потом задумался на мгновение, вспоминая фотографию, и она отчетливо всплыла в его памяти. Здесь, в саду, хватало времени обстоятельно подумать и о фотографии, и о юной красавице Элен Лумис, впервые в одиночку позирующей перед камерой. Он вспоминал ее, спокойную, с застенчивой улыбкой на лице.
У нее был лик весны, лета, источавшего теплый клеверный аромат. Ее уста горели гранатом, а в глазах стояло полуденное небо. Прикосновение к ее лицу всегда было открытием – как распахнутое окно ранним декабрьским утром, как ладонь, протянутая навстречу первой белой прохладной снежной пороше, выпавшей ночью, безмолвно, внезапно, без предупреждения. Все целиком – тепло дыхания и сливовая нежность – было схвачено навсегда химическим чудом фотографии, и никакие ветра времен не в силах сдуть с этого образа ни единого часа, ни единой секунды. Сей первый чистый хладный белый снег никогда не растает, а переживет не одно лето, а тысячу.
Вот что представляло из себя это фото. Так он познакомился с ней. Теперь, когда он вспомнил, обдумал и вызвал из памяти фотокарточку, он вновь обрел дар речи.
– Когда я впервые увидел эту фотографию – простое, обычное изображение с незамысловатой прической, – я не догадывался, что она сделана так давно. В газете говорилось об Элен Лумис – распорядительнице городского бала в тот вечер. Я вырезал фото из газеты. Я проносил его с собой весь день. Мне захотелось пойти на бал. Потом под вечер кто-то заметил, как я разглядываю эту фотографию, и поведал мне, что фотография красавицы была сделана давным-давно и с тех пор каждый год используется газетой. Мне втолковали, что мне не следует идти на городской бал и разыскивать вас по этому фото.
Они сидели в саду, минута тянулась долго. Он посмотрел на ее лицо. Она разглядывала дальнюю садовую ограду и кремовые розы, которые ползли по ней вверх. О чем она думает, невозможно было догадаться. На ее лице ничего не отражалось. Она покачалась немного в своем кресле и ласково сказала:
– Еще чаю? Пожалуйста.
Они пригубили чай. Потом она дотянулась и похлопала его по плечу.
– Спасибо вам.
– За что?
– За то, что захотели разыскать меня на танцах, за то, что вырезали мое фото, за все. Большое вам спасибо.
Они прогуливались по тропинкам парка.
– А теперь, – сказала она, – мой черед. Помните, я упоминала некоего молодого человека, который некогда, семьдесят лет тому назад, ухаживал за мной? О, его уж лет пятьдесят как нет на свете, но в молодости он был хорош собой, сутками мчался на лихом коне, скакал летними ночами по лугам вокруг города. У него было пышущее здоровьем, дерзкое лицо, обожженное солнцем, руки вечно исцарапаны, и дымил он, как печная труба, а расхаживал так, словно вот-вот разлетится на куски. Не задерживался ни на одной работе, бросал ее, когда ему взбредало в голову, и в один прекрасный день он «ускакал» от меня, потому что я оказалась еще взбалмошнее, чем он, и ни за что не соглашалась остепениться. Вот, собственно, и все. Я и помыслить не могла, что настанет день, когда я снова увижу его живым. Но вы вполне живы-здоровы, разбрасываете пепел, в точности как он, вы одновременно неуклюжи и изящны. Я знаю наперед, как вы поступите, но потом я всегда бываю озадачена. Перевоплощение, по-моему, порядочная ерунда, но недавно я подумала: а что, если я окликну вас на улице «Роберт, Роберт», обернется ли на этот зов Уильям Форестер?
– Не знаю, – сказал он.
– Я тоже. Что и делает жизнь захватывающей.
* * *
Август почти на исходе. Первое холодноватое прикосновение осени прокралось по городу, и по каждому дереву постепенно пробежала первая сжигающая лихорадка цвета, холмы слегка поменяли окраску, пшеничные поля обрели львиный оттенок. Рисунок дней стал узнаваемым и повторяющимся, как если бы каллиграф непрерывно, день за днем выводил бесконечную вереницу изящных буковок «L», «W», «M».
Однажды августовским полднем Уильям Форестер пересек сад и обнаружил Элен Лумис, которая писала что-то с превеликим усердием за чайным столиком.
Она отложила перо и чернила.
– Я пишу вам письмо, – сказала она.
– Что ж, мое присутствие освобождает вас от беспокойства.
– О, нет, это письмо особенное. Взгляните-ка.
Она