Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как воровка очутилась на чердаке и откуда она знает мое имя?
Эмиль, все так же улыбаясь, затягивается и выпускает несколько идеально ровных колечек.
– Если хочешь получить двойную порцию объяснений, убери свою тетрадку.
Я говорю, что тетрадка – это потому что я пишу тебе.
Эмиль только что подложил табаку в трубку, но давай снова ее набивать. И уставился невидящим взглядом на дверь в подвал. Точно как папа, когда он перед отъездом из “Иветты” без конца поправлял мне узел на галстуке.
– Я предпочел бы все это рассказать тебе после войны, но делать нечего. Только имей в виду: оттого, что ты теперь будешь все знать, увеличится риск для нас всех.
Эмиль закатал рукава, погасил трубку и поманил меня поближе. Потом осмотрелся, убедился, что все остальные крепко спят, и начал шепотом:
– Девушка, которую ты застал на чердаке, не прячется от нас, а наоборот.
– Как это?
– Это мы ее прячем. Ее зовут Сильвия, она лучшая подруга твоей мамы с самого детства. Между ними была какая-то невероятная связь. Одна могла заговорить, а другая – продолжить фразу, или они одновременно произносили одно и то же. Все звали их близняшками. И хотя они были не похожи, каждая легко выдавала себя за другую. Еще с младших классов Сильвия делала домашние задания для твоей мамы, и наоборот. Они умели подделывать почерк и подпись друг друга. Такой у них был дружеский сговор.
Эмиль помолчал. Снова приоткрыл дверь, еще раз проверил – все спят.
– Так почему ж тогда она живет на чердаке?
– Потому что ее ищут. Сильвия – еврейка. Она сменила документы и перекрасила волосы, чтобы скрыться от гестапо. Было бы лучше, если бы она осталась для тебя призраком – чердачным, гаражным, – каким угодно, или бомбежной воровкой, все равно. Вот почему правила такие строгие. Мы рискуем жизнью. Мы все.
У меня кружится голова, тошнота подступает к горлу. Примерно так же, как в тот день, когда я попробовал курить с большими ребятами за футбольной раздевалкой. Сильвия! Теперь я вспомнил. Ты часто о ней говорила. Про светлячковый лес и все такое… ты рассказывала, как вы однажды соревновались, кто выше заберется на дерево, а потом обе боялись спуститься.
Ну а теперь она забралась на чердак и боится спуститься. Ей приходится прятаться, как и мне.
– Только ни слова о том, что ты все знаешь, ни бабушке, ни тем более тете Луизе, и вообще никому, кроме Мая или Штоля. И никаких больше самостоятельных вылазок на чердак.
– А зачем она украла мою шкатулку?
– Это я ее взял на время. Я обещал твоему папе, что ты ее не откроешь до конца войны. Шкатулка в надежном месте, ее легче спрятать, чем Сильвию, и шуму от нее меньше.
Назревает новая лавина вопросов. И у меня появилась новая мания: хочу, чтобы Сильвия рассказывала мне, как ты была маленькой. Это же целые нетронутые залежи воспоминаний.
У меня два секрета. Первый, маленький, находится в пропавшей шкатулке. Второй, большой, – на запретном чердаке. У этого секрета, у большого, светлые волосы и очень длинные ресницы. Тебе-то я могу сказать, потому что ты его, то есть ее, знаешь. И ты никому не проболтаешься, если только у меня не выкрадут тетрадку.
Уже светает, а я все сижу и пишу тебе обо всем, что поведал мне Эмиль. Я утащил бабушкин словарь и нахожу там слова и выражения, как у Эмиля.
Невольно думаю все время о Сильвии. О твоих фотографиях, которые у нее там висят, и о твоих тайнах – уж она-то должна все их знать.
Должно быть, ее сердце – как русская матрешка, и внутри у нее маленькая твоя копия.
Фромюль,
7 августа 1944
Пока я тебе писал, вылупился аистенок.
Сначала я услышал легкий шорох. Очень-очень легкий шорох, как будто белка запуталась в сухом листе. Я посмотрел на гнездо, которое стояло на подоконнике. Яйцо шевелилось. Волшебство какое-то! Я даже дышать не мог от восторга.
И вот через несколько секунд в моей ладони трепыхается какая-то малявка. Дракончик в пуху величиной не больше Эмилевой зажигалки.
Клюв, голова, глаза – и все такое крохотное, а потому особенно трогательное. Наглядеться не могу! Ну как не пригладить растрепанный пушок, как не засунуть такое чудо в карман рубашки – пусть погреется. Я назвал птенчика Марлен Дитрих в честь твоей любимой певицы.
Эмиль сделал для него картонный домик с дырочками для проветривания и для того, чтобы я мог постоянно следить за своей Марлен Дитрих. А бабушка принесла корм – какую-то тошнотворную гороховую жижу, воняющую дохлой рыбой.
– Надо давать ей понемножку каждый час.
Я добросовестно ее кормлю и мечтаю, чтобы у меня навсегда заложило нос. Такая вонючая эта гадость. Еще я должен каждое утро менять соломенную подстилку.
Опять завыла сирена. Мы спускаемся в подвал. Это уже превратилось в рефлекс, как заходить в класс по школьному звонку. Каждый раз немножко страшно, особенно если посмотреть на все бабушкиными глазами.
Я беру Марлен Дитрих в горсть. Боюсь, как бы ее не повредить. Засовываю под рубашку, чтобы она не простудилась. Она такая красивая с этим своим длинным клювиком, вот только изо рта жутко воняет, и я не знаю, что с этим делать. Изобрести, что ли, особые жевательные резинки для аистов.
Заботы об аистенке позволяют отменить занятия по школьным предметам, но от тети-Луизиных уроков катехизиса даже птенец на коленях не спасает. Время на этих уроках становится густым и липким, особенно в подвале. Я слушаю и, кажется, превращаюсь в старичка. Но стараюсь делать умное лицо – все для того, чтоб показать Эмилю, что я заслуживаю разрешения подняться на чердак.
О Сильвии я думаю чаще, чем об Иисусе, Марии и святом Иосифе, вместе взятых. Вот бы она мне тоже рассказала про те деревья. Кто, интересно, из них двоих больше струсил? Вот бы открыла мне разные другие секреты, наверняка она хранит уйму твоих секретов.
Такие мысли – что-то вроде игры. А игра хоть как-то разбавляет тоску. Несколько капель гренадина. Мне становится теплее, и это приятно. Тем более что больше мне развлечься нечем, все запрещено: велик, футбол, любые передвижения: не гуляй в лесу, не бегай далеко и долго и, разумеется, не ходи на чердак, совсем как в тети-Луизиной Библии.
Все же что-то мне остается: разговоры с Эмилем, бабушкина доброта и тети-Луизин храп, как рык бенгальского тигра.
– Дядя Эмиль, – спрашивал я, – раз Бог сотворил таких