Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотелось бы рассказать Соледад о том, как мне не хватает матери, но ведь я даже по-русски не могу это объяснить. Пластилиновый английский здесь и вовсе бесполезен.
Девочки с работы часто вспоминают маму: какой она была прекрасной, душевной женщиной. Потом, конечно, каждая съезжает, как с горки, в собственную горесть: Лена переживает за сына, который плохо женился, у Валентины Иосифовны серьёзно болеет внучка, Галя не понимает, куда катится мир.
Мои коллеги – библиотекари, женщины начитанные и, хотя бы по краю, культурные. Читатели и вовсе попадаются занятные: например, я очень люблю Вениамина Аркадьевича, пенсионера, который посещает зал периодики исправно, как аптеку. Он приятно смеётся, зовёт меня Оленькой и утверждает, что Россия никогда не жила так хорошо, как сейчас. Его жена, Лидия Леонидовна, приходит редко – и берёт сразу целую стопку книг на дом. «Я без книг не могу, – шутит Лидия Леонидовна. – Набегаешься за целый день, возьмёшь книгу – и сразу же засыпаешь!»
Года три назад в читальный зал, которым я тогда заведовала, часто приходил юноша по имени Всеволод – неразговорчивый, полноватый. Брал книги по психиатрии и неврозам – и читал их за одним и тем же столиком под фикусом. Во время чтения Всеволод крутил себе чуб и тяжело вздыхал.
Потом он внезапно пропал и появился вновь лишь спустя несколько месяцев – ещё располнел, и черты лица его стали размытыми, как будто художник мазнул тряпкой по готовому портрету.
– Благодаря книгам я сам себе поставил диагноз, – сказал он, заполняя требования. Я не решилась спросить, какой диагноз поставил себе Всеволод. Теперь он берёт исключительно детские книги и читает их под тем же фикусом, но не вздыхает, а смеётся и так же крутит себе чуб.
Моя работа – важная часть рутины, которой стала моя жизнь.
Случилось это пусть не в один момент, но быстро. Вместе с дипломом о высшем образовании я получила совершенную уверенность в том, что никогда в жизни не стану преподавателем. К науке была равнодушна – как, впрочем, и наука ко мне. Однокурсницы шли в журналистику и новомодный пиар, исчезая бесследно, как пилигримы на тропе после обеда. Одна девочка уехала в Америку. Кто-то вышел замуж.
Мама сказала: «Давай я тебя пристрою в библиотеку до поры до времени, а там посмотрим».
Я согласилась, ведь мама никогда не ошибалась в том, что касалось меня, – вот и про Валю Попову она всё поняла сразу и только из благородства души не вспоминала об этом каждый день. В библиотеку я пришла совсем ещё молодой девушкой: фикус у окна, где сидит Всеволод, был тогда маленьким, в читальном зале вкусно пахло старыми газетами, и Александра Павловна ходила у мамы в подчинённых. Мне казалось, всё это лишь на время – библиотека станет залом ожидания, где я пересижу в относительном комфорте зыбкое время жизни, а после воспарю отсюда к чему-то прекрасному… Мама, как я теперь думаю, уже тогда всё понимала – это не зал ожидания, а конечная станция: поезд дальше не пойдёт, просьба освободить вагоны… Она знала, что никуда я не воспарю – нет у меня ни талантов, ни той бешеной энергии, которая зачастую подменяет собой талант. Мама надеялась, что я освоюсь в той жизни, которую вели все женщины нашей семьи. Они получали образование (пусть даже чисто символическое, как бабушка, окончившая секретарские курсы); находили приличную работу с душевным женским коллективом; рожали дочку от здорового мужчины; заводили кота и сажали фиалки; пекли торты по рецептам из журнала «Работница»; мирно умирали во сне.
В моём случае система дала сбой, и мама обвиняла в этом Валю Попову. Если бы не её дурное влияние, я не примерялась бы к ягодам из чужого сада, а радостно жевала бы свои собственные. Но эта Валя, такая-растакая, зачем-то показала мне другую жизнь, заставила примерить шапку не по Сеньке и научила рубить сук не по себе, на котором я к тому же сидела, не осознавая, как прочно и удобно сижу.
Когда мне исполнилось тридцать, мама с тётей Юлей начали приискивать мне жениха – прямо как в девятнадцатом веке! Разница с девятнадцатым веком заключалась в том, что жених нужен был лишь на время – тётя Юля робко заикалась о том, что Ольке, в принципе, может повезти с мужем, но мама была настроена категорично. Не может! В нашей семье никому не везёт. Везёт тому, кто везёт, вздыхала тётя Юля, питавшая слабость к народной мудрости (вторая её любимая присказка – «На счастье не сядешь»). Ну вот ведь Валя Попова удачно вышла замуж, говорила тётя Юля, и мама взрывалась от негодования: да как ты не понимаешь, что эта Валя сломала Ольге жизнь! Слышать не хочу этого имени – и швыряла раскалённую телефонную трубку на рычаги.
Сломанная жизнь и теперь представляется мне в виде школьной деревянной линейки, треснувшей в сражении на перемене между алгеброй и физикой и распавшейся на два бесполезных зазубренных фрагмента, от которых жалобно пахнет лесом.
Женихов искали в Москве и Екатеринбурге, тётя Юля даже написала одной своей знакомой в Канаду, но та не ответила. Меня знакомили с чужими племянниками, одинокими соседями, плешивыми стариками и прыщавыми студентами. Я была как Пенелопа без Одиссея, но с вечным саваном, схема вязания которого опубликована в журнале «Сабрина».
– Ну вот этот Юрий вроде бы ничего? – спрашивала мама наутро после ужина с астеничным унылым парнем, найденным в районе Химмаша. Ничего хорошего этот твой Юрий. А Георгий, который живёт возле рынка, он-то чем плох? Всем плох: мелкий, усатый и пахнет псиной. Тебе не угодишь, сердилась мама. А я и не прошу мне угождать. Мне хорошо в читальном зале, с книгами и пыльными подшивками журналов: раскроешь одну такую подшивку – и будешь кашлять до вечера.
Тётя Юля сдалась первая, мама упрямо держалась несколько лет – борясь за моё счастье, находила всё новых и новых мужчин, новые и новые доводы. Как ты будешь жить одна, подумала? Я ведь не вечная. Рано или поздно, сама понимаешь. Но я не понимала. Только тот, кто собирается жить вечно, может так любить своего ребёнка, даже когда он уже не ребёнок.
Никто не имеет права так привязывать к себе человека, если собирается оставить его. Мама не имела права умирать.
Я иду по дороге, за спиной рюкзак, ноги гудят и пульсируют. Как будто в каждом ботинке – ёж. Соледад то отстаёт от меня, то снова нагоняет. Я иду мимо городка Фонсебадон, но не вижу его, потому что прохожу прямо сейчас совсем другой путь: его тоже не видно, но он существует. Этот путь тяжелее самых сложных участков камино. Скалистые подъёмы, камни под ногами и промышленная зона вблизи Леона не годятся в подмётки той дороге, которую я прохожу в своих мыслях.
Мои подмётки тоже никуда не годятся, они сношены до дыр – как те сказочные сапоги, которые надо сносить, прежде чем получишь награду. Носки протёрты, пальцы сбиты в кровь.
Поздним вечером мы вышли к Железному Кресту – Крус-де-Ферро. Здесь пилигримы оставляют то, что принесли с собой из дома: камни родной земли, фотографии своих мертвецов, их личные вещи, то, с чем хочешь проститься, чтобы идти дальше налегке. Душевный балласт. Воспоминания, от которых надо избавиться. Это сразу и понятно, и неправильно. Я никогда не смогла бы оставить здесь фотографию мамы – чтобы она истлевала на солнце, мокла под дождём, а в конце концов исчезла бы под грузом воспоминаний других людей. Я не могу ставить на маме крест – тем более железный.