chitay-knigi.com » Историческая проза » Бурная жизнь Ильи Эренбурга - Ева Берар

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 10 11 12 13 14 15 16 17 18 ... 93
Перейти на страницу:

Итак, в глазах Волошина, Эренбург — великий поэт, хотя и не русский. Чтобы правильно понять ход рассуждений Волошина, нужно помнить, что русские евреи получили право жить в Москве и Петрограде всего год назад. Александр Блок в это время записывал в дневнике презрительные рассуждения о еврейском «духе иронии и отрицания». В московском «Кафе поэтов» произвела фурор эпиграмма на Эренбурга и поэтессу Веру Инбер, тоже недавно вернувшуюся из Парижа:

Дико воет Эренбург,
Одобряет Инбер дичь его,
Ни Москва, ни Петербург
Не заменят им Бердичева[76].

Не лучше ли было Эренбургу заявить, что он еврей или, по крайней мере, еврейский поэт, пишущий по-русски, и не выставлять себя на посмешище своими молитвами о распятой России, которые никем не воспринимались всерьез? Когда вышел сборник стихов Эренбурга, Маяковский назвал его «испуганным интеллигентом», а участник петербургского кружка формалистов Виктор Шкловский — «еврейским имитатором».

Однако Эренбург упорствовал в своем русском патриотизме. Едва ступив на русскую землю, Эренбург осознал, насколько он за эти годы оторвался от родной почвы. Он ощущал это и в писательских кружках и клубах, и среди простого народа, в поездах и на митингах. Всюду его преследовало сознание непохожести и чувство, что его любовь к родине нелепа и никому не нужна. Все, что у него осталось, — это идея России, ностальгия по той мистической связи, что на чужбине соединяла его с родной землей. В упорно афишируемом патриотизме было столько же эпатажа, сколько и истинного чувства, столько же цинизма, сколько и искреннего восторга.

Вопреки злой эпиграмме его непохожесть на окружающих объяснялась вовсе не местечковостью; в Москве Эренбургу не хватало не Бердичева, а Парижа: «Я зашел в кафе на Арбате, начал что-то строчить; подошла девушка, сердито забрала пустой стакан и сказала: „Здесь вам не университет…“ Я отвык от русского быта и часто выглядел смешным»[77]. Впрочем, «Кафе поэтов» и не походило на «Ротонду»: длинная комната с низким потолком, затоптанный пол посыпан опилками, вдоль стен и посередине комнаты стоят большие столы, на них серые скатерти, вместо стульев — маленькие табуретки. Приходили туда личности, мало причастные к поэзии, «в основном, по выражению тех лет, „недорезанные буржуи“». Постепенно Эренбург становится частью этой московской литературной фауны, оказавшись, как и многие, без денег, без семьи, без друзей. Он устраивает поэтические вечера, печатается в газетах и журналах — это позволяло заработать на жизнь. Он бывает и в салонах меценатов — у Кара-Мурзы и Цетлина, только что приехавшего из Парижа. В конце января 1918 года Александр Блок записал в дневник свой разговор с молодым и весьма циничным поэтом-декадентом Валентином Стеничем: «Сначала было три Б (Бальмонт, Брюсов, Блок); показались пресными; Маяковский, и он пресный; — Эренбург (он ярче всех издевается над собой; и потому скоро все мы будем любить только Эренбурга)»[78].

Действительно, ирония стала стилем Эренбурга, но она не имела ничего общего с нигилизмом, в котором Блок обвинял евреев. Напротив, Эренбург считал себя моралистом, а начал он с критики литературных кругов. Свое разочарование, гнев, боль за разоренную Россию он выплеснул на футуристов и на Блока. Блок и Маяковский были в числе тех пяти «мастеров культуры», которые вместе с поэтом Рюриком Ивневым, художником Альтманом и режиссером Мейерхольдом первыми согласились сотрудничать с большевистским правительством. Признавая талант Маяковского, Эренбург язвительно высмеивает футуристов: они «в общем хаосе уютно устроились, завалили пустые магазины своими книгами и чуть ли не в каждом кафе читают свои произведения». Творчество этих певцов «его величества пролетариата» стало «официальным искусством»[79], и они процветают под крылом наркома просвещения Анатолия Луначарского (с которым Эренбург был знаком с времен парижской эмиграции). Гибель культуры и всех ценностей, в первую очередь веры, — это их дело: «Потащим Христа на Чрезвычайку!» — хвастается придворный большевистской поэт. «Для меня понятие России смердит, как дохлая собака», — заявляет один из чиновников[80].

В 1918 году 1 мая пришлось на Страстную пятницу, и в Петрограде большевики не решились проводить демонстрацию. Зато в Москве, как рассказывает Эренбург, футуристы взяли дело в свои руки: «Возле Иверской часовни толпились молящиеся. Мимо них проезжали грузовики задрапированные беспредметными холстами; актеры на грузовиках изображали различные сцены: „Подвиг Степана Халтурина“ или „Парижскую коммуну“. Одна старушка, глядя на кубистическое полотно с огромным рыбьим глазом, причитала: „Хотят, чтобы дьяволу мы поклонялись…“ Я смеялся, но смех был невеселым»[81].

Парижский опыт выучил его уважать культурную традицию, преемственность культуры. На это-то уважение и опирались его любовь к искусству и его религиозные искания. А здесь, в России, футуристы призывали «по стенке музеев тенькать», Рафаэля, Пушкина да Растрелли вместе с белыми «к стенке», «старье расстреливать». В Париже он смог принять иконоборчество кубистов, но в Москве его возмущали призывы сбросить искусство прошлого «с парохода современности».

Еще более сурово Эренбург высказывался о своем любимом поэте — Александре Блоке. Блок только что опубликовал статью «Интеллигенция и революция», в которой высмеял тех, кто протестовал против разгона Учредительного собрания: они-де не в состоянии расслышать «музыку революции». Как и многие другие писатели, враждебно воспринявшие Октябрьский переворот, Эренбург обвиняет Блока в безответственности: «…Блок в одной из своих статей предлагает нам прислушаться к „музыке революции“. Но запомним среди прочих видений страшного года усталое лицо проклинающего эстетизм эстета, завороженного стоном убиваемых. Потерявшие мать не смогли простить человеку его наслаждение по поводу музыкальности предсмертного хрипа убитой»[82].

В конце лета 1918 года Эренбург узнает, что его мать тяжело заболела. Он едет в Полтаву, где живут его мать и брат. «Я опоздал на два дня и не простился с матерью. В жизни почти каждого человека смерть матери многое внутренне меняет. Я с семнадцати лет жил далеко от родителей и все же почувствовал себя сиротой. Я не знал, что сказать отцу; мы оба молчали. Я пробыл с ним две или три недели; об этом можно было бы многое рассказать, можно и промолчать»[83]. Анна Эренбург скончалась 13 октября, и надпись на ее могиле была выгравирована на двух языках — на иврите и на русском. Свои переживания ее сын выразил в стихотворении «Хвала смерти». В тот приезд Илья в последний раз видел отца: Григорий Эренбург умер в Харькове три года спустя после смерти жены.

1 ... 10 11 12 13 14 15 16 17 18 ... 93
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.
Правообладателям Политика конфиденциальности