Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И по возвращении в Париж его продолжает преследовать запах смерти. Но его отвращение несвободно от некой доли увлечения смертью. «Жизнь? Да, но она только там Только на глазах у смерти, прячась от снарядов, изнывая от грязи, томясь и маясь, не здесь, только там можно узнать всю радость жизни»[61].
В конце февраля 1917 года, сидя в кафе на Монпарнасе, Эренбург узнает об отречении Николая Второго. Жестоко критикуемый либеральными депутатами в Думе, презираемый и ненавидимый собственным народом, покинутый союзниками, царь был вынужден оставить престол после пятидневных демонстраций в Питере, во время которых солдаты присоединились к рабочим. Временное правительство сразу же провозгласило всеобщую амнистию, равенство граждан перед законом и отмену всех форм национальной и религиозной дискриминации.
Эмигрантская колония в Париже торжествовала победу, и даже Эренбург, несмотря на неврастению, которой он заболел в годы войны, не колеблясь принимает решение вернуться на Родину. Бюрократическая волокита длится долго. Франция и Англия выпускали эмигрантов строго отмеренными партиями, и Эренбургу пришлось до июня ждать своей очереди.
Прощание с Парижем проходило в натянутой атмосфере. По мере того как схватка между Временным правительством и Петроградским Советом разрешалась в пользу последнего, французы становились все более враждебны и подозрительны по отношению к выходцам из России.
Петроградский Совет учредил советы рабочих и солдатских депутатов, выдвинул лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Тут же волна неповиновения захлестнула русские бригады во Франции, а затем и французскую армию. В апреле Ленин приезжает в Петроград в пресловутом «пломбированном вагоне», который Германия пропустила по своей территории, и сразу призывает к началу пролетарской революции, к заключению мира «без аннексий и контрибуций» и к разрыву союза с «англо-французским капиталом». Для стран Антанты Россия перестает быть союзником и становится врагом. Случалось, в Париже прохожие прямо на улицах средь бела дня набрасывались на эмигрантов. Несмотря на тяжелую атмосферу порой возникали забавные ситуации. В 1916 году состоялась премьера балета «Парад», поставленного дягилевской труппой. Музыка была написана Эриком Сати, декорации выполнены Пикассо. Несмотря на то что Дягилев был знаком парижанам уже долгие годы, на этот раз раздались свист и выкрики: «Смерть русским! Пикассо — бош! Русские — боши!»
В январе 1917 года Эренбургу исполнилось двадцать шесть. Война сформировала его личность. Цинизм и провокационный дух, которыми он заразился на Монпарнасе, ненависть к капитализму, почерпнутая из сочинений Леона Блуа и Шарля Пеги, на фронте обрели отчетливость, наполнились конкретным, личностным смыслом. Теперь он точно знает, что он отвергает, но знает также, в чем состоит его долг: его зовет Россия.
Белый был — красным стал:
Кровь обагрила.
Красным был — белый стал:
Смерть побелила.
Эренбург выехал из Парижа в Лондон в июне 1917-го. В его чемодане были паспорт, выданный Временным правительством, курительная трубка, фотография Шанталь и томик стихов Макса Жакоба, который британские таможенники поспешили изъять. В Лондоне он присоединился к группе из нескольких десятков других эмигрантов, также возвращающихся в Россию. В сопровождении британских миноносцев они отправились в путь, через Северное море, миновали Норвегию, Швецию, Финляндию… Несколько часов пути отделяли их от российских берегов, когда пришла поразительная новость — большевики попытались поднять вооруженное восстание в Петрограде. Значит, товарищи по гимназии, с которыми он играл в «профессиональных революционеров», Ленин, которого он высмеивал, называя «старшим дворником», всерьез пытаются взять власть в России.
Однако это была совсем не та Россия, о которой он грезил в Париже. Конечно, он знал ее — знал русскую тоску по истине, доходящую до анархии и беспощадности. Эту Россию он узнал из романов Достоевского, из наблюдений жизни рабочих на заводе, где работал его отец, из собственного юношеского революционного опыта. Но его пугала эта Россия Пугачева и братьев Карамазовых. Та страна, которую он назвал своей на полях Шампани, была в его глазах воплощением силы и смирения, простоты и в то же время гордости своей великой судьбой. И вот прошло всего около двадцати дней с его приезда в Петроград, и он уже с тревогой пишет в «Биржевых ведомостях»: «Россия больна, Россия при смерти. На Западе я понял ее значение и ее духовную мощь. Вот уже со всех сторон льется кровь. Немцы надвигаются. Весь мир смотрит — неужели Россия была лжепророком, неужели дух примирения и любви столь же быстро вылинял, как и красные флажки? А у нас, русских, еще один страшный вопрос: неужели отдадим родину на раздел и поругание? Да не будет! Праздники кончились, всю чашу горечи нам надо нынче испить. Но не погибнет Россия»[62].
Воспоминания о Париже были еще живы. В его записных книжках (к сожалению, крайне неразборчивы) порой встречаются записи на французском языке и выведенное каллиграфическими буквами имя Шанталь. Он хотел ей написать, но понимал, что она не сможет разобраться в хаосе русских событий. К счастью, в Петрограде он отыскал Катю, Тихона и свою дочь Ирину. Впрочем, здесь не все было благополучно: отец Кати, зажиточный немецкий коммерсант, не выносил Эренбурга: «…ко всем прочим грехам, я был евреем»[63]. Он встречает также знакомого по Монпарнасу, Бориса Савинкова. Бывший террорист, мрачная и загадочная личность, стал помощником министра войны в правительстве Керенского, принимал в Зимнем дворце. Положение в Петрограде быстро ухудшалось. Ходили слухи о народных волнениях, погромах, о заговоре генерала Корнилова против Временного правительства. С августа заговорили о голоде; боясь наступления немецкой армии, государственные учреждения начали готовиться к эвакуации в Москву. В присутствии своего помощника, философа Федора Степуна, Савинков предлагает Эренбургу отправиться на фронт в качестве политического комиссара[64]. Предложение останется без последствий, так как Керенский расстается со своим военным министром. Оказавшись не у дел, Эренбург решается отправиться на юг, где живут мать и две сестры.
«Кажется, никогда в России столько не ездили — расходились, разбушевались воды. Бегут, кто откуда, кто куда, и ни у кого нет надежды, но лишь унылая злоба и страх», — писал он в статье, датированной 15 октября. В этом кратком описании российской жизни совсем нет экзальтированности, ощущавшейся год назад. Еще одна сцена поражает Илью, взволнованного предстоящей встречей с матерью: в поезде, среди утомленной и раздраженной толпы пассажиров, старик еврей надел на себя шелковую накидку, открыл книгу и, раскачиваясь, стал молиться. Двое молоденьких солдат, начавших было произносить в его адрес длинное ругательство, вдруг умолкли. «Все мы глядели вновь на качающегося еврея. Не ведая его сурового бога, не понимая толком слов молитвы, но все — чую! — завидуя, что может он сейчас не только ненавидеть или страдать, но еще верить и молиться»[65].