Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние минуты мира… Третья рота вся в сборе. Нет только командира. Старший лейтенант Егоров — у комбата, где-то тут же неподалеку.
Разговор не вяжется. Все, что думалось об этой войне, — все сказано на митингах: справедливость. Святая справедливость. О ней говорили горячие речи, ее прославляли русским многоголосым «ура», и от переполнивших душу чувств взлетали в небо пилотки и фуражки…
А теперь минуты сокровенного раздумья. Граница рядом. Другой мир рядом. Война рядом. И новая, совсем иная жизнь лежит за недолгими, не утекшими еще в вечность минутами…
Соколков растянулся на траве. Август еще в начале, но по монгольским просторам тянет прохладой. Он подергивает плечом, плотнее прижимается к спине Шлёнкина.
«Буду вместе с ребятами… Буду стоять за них, а они за меня…» — размышляет Соколков, и на душе становится спокойнее, и вспышки чистой, большой радости озаряют его душу.
Не один Соколков разговаривает в эти минуты сам с собой. Темнота скрывает задумчивые лица бойцов.
В кармане гимнастерки Соколкова лежит последнее письмо от Наташи. Ему хочется достать его и еще раз перечитать от начала до конца, но темь такая, что хоть глаз коли. Соколков вспоминает отдельные фразы:
«В университет уже многие вернулись. Приехал без ноги из Берлина доцент Куприянов — командовал полком.
А помнишь Толю Новикова? С химического? Он тоже вернулся. И представь себе — Герой Советского Союза».
Еще бы не знать Тольку Новикова! С первого класса учились вместе. Счастливчик! Герой… И может каждый день видеть Наташу…
«Когда же ты вернешься, Витя? — продолжает вспоминать Соколков фразы из письма. — Посаженный нами с тобой в знак дружбы тополь уже вырос чуть не до крыши, а тебя все нет. Впрочем, не пойми это как отчаяние. Буду ждать тебя еще хоть десять лет…»
Соколков мысленно повторяет эти фразы, потом шепчет их.
— Ты что, молитву бормочешь? — спрашивает Шлёнкин.
— Стихи вспоминаю, — отговаривается Соколков.
— Нашел для стихов время, — с укоризной говорит Шлёнкин.
— А почему нет? Ты что, боишься? — шепчет Соколков.
— Как тебе сказать? Боязни нет, а волнуюсь… Черт ее знает, может быть, нам жить с тобой осталось минуты…
Соколкову хочется сказать: «Ну к чему такие мрачные мысли? Смотри на все бодрее», — но произнести эти слова он не в силах. Нервная дрожь пронизывает и его.
— Все может быть, Терёша, — судорожно позевывая, соглашается Соколков.
Они замолкают, но Соколков перебарывает себя, и вскоре опять слышится его голос:
— А умирать, Терёша, подождем. Наступил и наш черед воевать.
— Да умирать я и не собираюсь. Что ты?!
Итак, договорено обо всем, но Соколков вспоминает, что он забыл сказать Шлёнкину свою наиважнейшую просьбу. Лучше бы о ней умолчать после только что сказанных Шлёнкиным слов о смерти, но удастся ли ее высказать потом? Соколков тянется к уху Шлёнкина, доверительно шепчет:
— Терёша, если меня того… Ты пошли Наташе письмо… в комсомольском билете… Сколько на твоих фосфорических?
Шлёнкин поднимает руку, смотрит на поблескивающие стрелки и цифры:
— Через десять минут…
И снова молчание.
Вдруг слышатся чьи-то торопливые шаги. Они все ближе, ближе. Кажется, что идущий наткнется на бойцов третьей роты. Но вот шаги мгновенно затихают, словно человек провалился сквозь землю, с полминуты слышно лишь, как бренчат на своих однообразных бандурах липкие степные комары.
— Третья, поднимайсь, — коротко приказывает Егоров.
Значит, это он шел, шаркая сапогами о траву.
Все вскакивают, надевают скатки, вещевые мешки, винтовки, ощупывают привычными движениями рук затворы. Рота строится. В темноте не так просто найти свое место в строю, но солдат плечом чует товарища. Рота стоит в ожидании новой команды.
Расчерчивая черное небо узкими полосками, то ало-красными, то фиолетовыми, то зелеными, взлетают ракеты. Вслед за этим, где-то далеко-далеко, словно соперничая с зарницей, вспыхивает короткое заревцо. Оно вспыхивает два-три раза, затем начинает мигать ежесекундно.
— Артиллерия приступила к делу.
— Далеко, даже звука не слышно, — замечают в строю.
Рота стоит без движения еще несколько минут. Ах, как мучительны эти минуты — скорее бы в бой! И тишина! Она угнетает. Ведь где-то уже воюют! В чем дело? Почему нет команды двигаться?
Со свистом взлетает еще одна ракета — красная, с искрящимся продолговатым хвостом. Ракета не успевает еще лопнуть и рассыпаться, как степь оглашается ревом моторов.
Рев танков доносится откуда-то слева. До них, должно быть, тоже не близко, но сколько же их, если под ними дрожит земля и беспокойно колышется воздух! Рев все нарастает, и Егорову приходится кричать во все горло:
— Рота, за мной, шагом марш!
Команду слышат немногие, но опять выручает солдатское чувство плеча: товарищ тронулся, не отставай от него.
Позвякивают котелки, скрипит под ногами песок, кованые каблуки высекают искры из острых степных камней. Рота идет… идет. Бойцы вслушиваются в каждый звук, всматриваются в темень до боли в глазах. Винтовки наперевес оттягивают руки. Где же граница, где японцы? Танки прогрохотали в стороне и смолкли, не затихает только артиллерия. Зарево дрожит, разливается по горизонту, и, чем дальше идет рота, тем оно становится шире, крупнее, ближе.
— Бог войны по японскому укрепрайону жарит.
— Дождались своего и самураи, — негромко переговариваются бойцы.
Но ухо настороже, глаз напряжен.
Каждый думает только об одном: «Ну, где они, где они, эти бахвалившиеся, драчливые вояки? Скорее бы, скорее столкнуться с ними и испытать свои силенки».
Вдруг строчит автомат. Он строчит короткими очередями, и совсем близко. Бойцы рассыпаются, вздымают винтовки к плечу, но команды нет, а эхо от выстрелов прокатилось по степи и затихло.
В темноте кто-то маячит на лошади.
— Егоров! Что остановились? Продолжайте марш!
По голосу бойцы узнают комбата Тихонова. «Он с нами!» На душе у каждого становится спокойнее. Тихонов не даст врагу напасть врасплох. Он умеет видеть даже ночью. Рота идет дальше. Выстрелов больше не раздается, но все их ждут, ждут…
Справа и слева движутся другие роты батальона. Порой они так сближаются, что слышно, как тяжело дышат люди. А ночь уже постепенно светлеет. Поднимается месяц откуда-то с земли, словно он лежал тут, прикорнув до поры до времени на траве. Степь, ранее сокрытая темнотой, предстает перед взором голубоватой и такой широкой, будто нет у нее ни конца ни края. Месяц светит недолго. Сумрак редеет, и в небо вонзаются пламенеющие лучи далекого солнца.