Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комнатка, по правде сказать, была не из лучших: маленькая, неуютная, со скрипучими половицами и отстающими от стен обоями. Из-за причуд архитектора или строителей вышла она какой-то многоугольной: узкой и высокой, словно поставленный на попа гроб, но еще и сужающейся кверху. Любое помещение несет в себе следы живших там прежде людей – я говорю, конечно, не о пыли, пятнах, завалившейся под тахту игрушечной машинке и прочих предметных вещах предметного мира, а скорее об эхе ощущавшихся там чувств и эмоций, бесконечно резонирующих, затухая, между ее стен. Конечно, я не могу слышать фразы и даже слова, которые там говорились, но волны пережитых чувств не пропадают полностью, а продолжают еле слышно жить, впитавшись в стены или завихрившись где-то под потолком. Я слышала их – тоже не ушами, а каким-то седьмым чувством: женские стоны и мужское клокотание, детский плач, скулеж собаки, безмолвное смятение и тихий нарастающий гнев – громкий, смешавшийся вне времен хор несчастных душ, обитавших здесь в последние десятилетия.
Швейцар стоял, поблескивая своими неестественно крупными резцами и тяжело дыша, пока я оглядывалась и прислушивалась, но сделал попытку мне помочь, когда я попыталась открыть окно. Нет, из него не было видно ни отельного балкона, ни цветущего луга, ни реки, ни дальнего леса, ни всей моей прошедшей жизни, а только небольшой четырехугольный двор и два невысоких деревца с пустыми птичьими гнездами в ветвях. Створки окна рассохлись, но мне удалось кое-как их растворить, так что воздух хлынул в комнату, добавляя к здешним запахам пыли и плоти горький аромат скошенной травы, кислый жар автомобилей, кухонный чад и еще что-то, чему названия я не могу подобрать.
Я сказала, что комната мне подходит и что я сама распоряжусь багажом, который якобы пока оставался на вокзале, после чего швейцар, приняв непременную мзду в свою лопатообразную когтистую лапу, удалился, пообещав прислать женщину застелить кровать и вытереть пыль. В ожидании ее я прилегла и немедленно забылась беспокойным сном.
Проспала я часа три и проснулась, вся в испарине, когда за окном уже начинало темнеть: между прочим, прислуга так и не пришла. Разыскивать Гродецких сегодня было уже поздно, но сидеть на месте мне тоже было невмоготу, так что я решила пройтись, тем более что надо было попробовать купить хотя бы самое необходимое из одежды. Попеняв по пути швейцару на нерадивость, я вышла на заполненные народом улицы. Празднично одетая, бурлящая, веселящаяся толпа обплывала меня с двух сторон, заставляя еще острее чувствовать собственное бесконечное одиночество: они шли парами и компаниями, вовсе не замечая меня, а если кто-нибудь и скользил равнодушным взглядом по моему лицу, то сразу отворачивался, словно увидел привидение. Эта несчастная моя особенность, которая скорее забавляла меня в прошлой жизни, показалась вдруг нестерпимой: я чувствовала себя кем-то вроде крестоносца, который, вернувшись с войны, не может слезть с коня и совлечь свои тяжелые доспехи. Впервые за четырнадцать лет расставшись с Стейси более чем на несколько часов, я чувствовала не освобождение, как мог бы предположить любой земнородный, а больное зудящее зияние на том месте, где был центр моей души и основа моей жизни. Умом я не теряла надежды, что осколки разбитого каким-то чудом срастутся, но сердцем понимала, что это – несбыточное мечтание, вроде грез о том, что пуля сама собой вылетит обратно из раны.
Убедиться в этом мне пришлось уже следующим утром. Началось оно с недурного предзнаменования: еще на Рингштрассе, покуда я искала книжный магазин, чтобы купить бедекер и начать обход отелей, мне повстречался покойный доктор. По пражским нашим встречам мне всегда казалось, что он обычно держится поблизости от реки, так что я сперва даже удивилась, увидев его в части города, которая мнилась мне совершенно сухопутной, но, пройдя еще немного, я поняла, что он не изменил своим привычкам: из-за просвечивающей рощицы каких-то неубедительных дубков пахнуло вдруг свежестью, топью, тиной – и за нею показалась вяло текущая река, отделенная ажурной решеткой. Был он на вид непривычно озабочен, все время не то поправлял, не то придерживал свою шляпу, как будто дул сильный ветер, грозивший ее сорвать, – между тем никакого ветра не было, а, напротив, стоял удушливый зной. Временами мне казалось, что он хочет мне что-то сообщить: его обычно спокойные восточные черты, напоминавшие маску, вдруг искажались какой-то гримасой, значение которой я не могла понять – он сжимал губы, как будто силился что-то выговорить, но слова его, не родившись, вновь замирали. Я просила его написать карандашиком то, что он хочет сообщить, или хоть показать жестами, но он никак внешне не отреагировал на мои слова. Впрочем, он явно меня услышал, поскольку, постоянно на меня оглядываясь, углубился в какие-то совершенно петербургские по виду переулки и, несколько раз повернув, остановился перед книжным магазином.
Рядом с магазином красовалась огромная яма, словно здесь не просто прокладывали водопровод, а старались докопаться до центра земли, чтобы услышать вопли грешников в аду, – или, например, прорыть самый короткий путь в Австралию. Я попросила доктора подождать меня, и он, кажется, понял: по крайней мере, подняв воротник плаща, притулился рядом со входом так, чтобы не мешать прохожим. Еще с Вологды я подозревала, что приказчики книжных лавок как-то особенно чутки к существам моей породы, но здесь это не сработало – по крайней мере, венский жовиальный бородач, смутно похожий на какого-то немецкого философа, не проявил никакого особенного интереса к моей персоне, а с совершенно равнодушным видом продал мне красный аккуратный томик, отсчитав сдачу медяками из жестяной коробочки.