Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что, если Германия потерпит поражение?
Один раз это уже случилось, и мысль о втором 1918 годе была невыносимой. Капитуляция Чемберлена в Мюнхене привела Густава в восторг. Удача сопутствовала кайзеру, и он написал об этом его императорско-королевскому величеству, который проводил в Дорне время за рубкой дров. Письмо сопровождалось сентиментальным постскриптумом (его величеству 27 января исполнялось восемьдесят лет). Но затем Фриц фон Бюлов, в то время его личный секретарь, передал ему тревожное известие, полученное от Яльмара Шахта. К величайшему всеобщему удивлению, Гитлер вовсе не был доволен. Он был взбешен поведением Чемберлена. «Этот парень, – услышал Шахт, как тот говорил своим эсэсовским телохранителям, – испортил мой въезд в Прагу!» Фюрер во что бы то ни стало хотел войны. Он был убежден, что его армия за неделю разгромит Чехословакию. Густав не разделял этой уверенности: прежние служащие «Коха и Кинцле (Е)» с большим профессиональным уважением отзывались о продукции заводов «Шкода», которой были вооружены 35 чехословацких дивизий. В растерянности Густав, заикаясь, сказал фон Бюлову: «Я… я не понимаю фюрера! Он только что подписал прекрасное соглашение. Так чего же он брюзжит?»
Секретарь ушел потрясенный: до сих пор в этом кабинете о Гитлере говорилось только с почтительным благоговением – а тут вдруг это «брюзжит»! Это было оскорбление главы государства. Это была нелепая промашка, а весной следующего года Альфрид отметил еще одну. Приказ прекратить поставки вооружения Польше младшее поколение встретило с энтузиазмом, но у Густава начался тик, и его походка утратила былую упругость. Сначала он убеждал себя в том, что угроза была мифической. Должно быть, Гитлер блефовал. В начале августа при виде крупповцев, в поте лица лихорадочно возводивших «линию Зигфрида», он опомнился. Как свидетельствовал Карл Фусс, занимавший в то время в фирме пост директора отдела образования, Крупп вызвал его и попросил помочь составить письма на английском языке. Примечательно, что он не обратился за этим к Альфриду. Английский язык сына был безупречен, но столь же безупречна была его преданность фюреру, а намерения отца граничили с подрывной деятельностью. Одно послание, отметил он таинственно, было адресовано «ведущему британскому политику», с которым ему однажды довелось встретиться и которого он теперь умолял помочь ему предотвратить войну. Фуссу он пробормотал: «Я не знаю, имеет ли джентльмен в Берлине понятие о том, что значит вступить в связь с Британской империей». Затем он попросил Фусса перевести еще одно обращение – это, сказал он, будет отправлено человеку, занимающему высокое положение в промышленности Соединенных Штатов.
Тем временем, еще когда он убеждал себя, что опасности не существует, он дал Тило роковой совет. В начале лета барон с женой упаковывали багаж, собираясь в Оксфорд. Они планировали навестить своего сына. Как и его отец, Курт завершил обучение в Баллиоле, где изучал политику. Вильмовски очень хотели это отметить: потом Курт собирался отплыть в Южную Африку на каникулы. Но его отец был обеспокоен. После гитлеровского вступления 15 марта в Прагу, или, как фюрер предпочитал называть это – после «ликвидации остатков чешского государства», британская позиция ужесточилась. Когда сэр Джон Саймон поднялся в палате общин и произнес циничную речь в «мюнхенском духе» (модное словечко!), его спич вызвал, по выражению газетных журналистов, небывалую вспышку гнева. На следующий день Чемберлен пошел на попятную. В выступлении по радио из Бирмингема премьер-министр принес извинения за Мюнхен и обещал исправиться. По поводу нападения на Чехословакию он задал риторические вопросы: «Это конец старой авантюры или начало новой? Это последняя атака на маленькую страну или за ней последуют другие? Это что – фактически шаг к тому, чтобы силой завоевать господство над миром?» Если это так и если «герр Гитлер» полагает, что «наша нация настолько утратила мужество, что не примет самое активное участие в том, чтобы дать отпор такому вызову», то он просчитался. Берлину это показалось забавным. На Вильгельмштрассе не могли поверить, что Артур Невилл Чемберлен добрался до сути дела. Однако это было так. Он был обманут; он был в ярости, и накануне «дня всех дураков» 1 апреля (как саркастически отметил Геббельс) дискредитированный герой предыдущего сентября ошеломил палату общин односторонней гарантией безопасности польских границ. «Я могу добавить, – заключил он пронзительным голосом, – что французское правительство уполномочило меня внести ясность о том, что оно в данном вопросе придерживается такой же позиции».
Шесть месяцев спустя, когда толпа у здания на Даунинг-стрит, 10 распевала «Ведь он веселый добрый малый», Чемберлен появился в окне второго этажа и напомнил им о триумфе Дизраэли на конгрессе в Берлине в 1878 году. «Мои дорогие друзья! – воскликнул веселый добрый малый. – Уже второй раз в нашей истории из Германии на Даунинг-стрит возвращается почетный мир. Я верю: этот мир – для нашего времени». Теперь же, едва только были демобилизованы войска, опять зашла речь об общеевропейской войне, и Барбаре и Тило было не по себе. Они собирались пересечь Ла-Манш, чтобы встретиться с сыном, который, как предполагалось, проведет конец 1939 года в доминионе Британской империи. Вильмовски не знали, что делать, потому что понятия не имели, что у фюрера на уме. Густав-то знал. Он и его сын имели доступ к государственным секретам, которые были недоступны другим членам наблюдательного совета. Они были в числе привилегированной кучки, которая могла вести коллегиальные дискуссии на Вильгельмштрассе по вопросам политики. Поэтому барон отправился за советом к своему родственнику и другу (их дружбе было уже тридцать три года). При упоминании о войне Густав пришел в сильное возбуждение. Как позже вспоминал Тило фон Вильмовски, «он довольно возбужденно ответил – я прекрасно помню его слова, – что о войне не может быть и речи, так как она была бы безумием».
Она наступила менее чем через три месяца. Рано утром 1 сентября 1939 года, когда на хмуром, затянутом тучами небе забрезжил первый зеленоватый свет, серая стальная неумолимая сила Гитлера с ревом пересекла германо-польскую границу и двинулась прямо на Варшаву. Впереди шли танки – как впоследствии сардонически выразился Гюнтер Грасс в «Оловянном барабане», – жеребцы из крупповских конюшен фон Болена унд Хальбаха, кони самых благородных во всем мире кровей». В Эссен к Альфриду прибыло свыше двух тысяч лучших немецких специалистов по баллистике; они торопливо изучали 1 миллион 800 тысяч крупповских орудийных чертежей и слушали сводки Германского информационного бюро (DNB), надеясь услышать сообщение, что французские солдаты остаются в своих укреплениях, а изделия заводов Круппа показывают себя на Восточном фронте с самой лучшей стороны. Их надежды оправдались и в том и в другом отношении. Ни один из оружейников за всю историю фирмы, включая Вильгельма Гросса в 1870 году, не добивался ничего хотя бы отдаленно похожего на достижения Альфрида и Мюллера Пушки в 1939 году. Даже если учесть их предварительный опыт в Испании, результаты все равно ошеломляют. Естественно, Геббельс не мог сообщить в последних известиях секретные подробности, но отзывы специалистов, ложившиеся на письменный стол Альфрида, были полны восторгов. Особенно хвалили танки. В одном отчете подробно расписывалось, что созданный Круппом «новейший танк «PzKw-IV» особо отличился во время польской кампании. В нем оказалось на удивление мало повреждений»; а в меморандуме для внутреннего пользования фирмы указывалось: «Тот факт, что мы производили как танки, так и противотанковые орудия, поставил нас в выгодное положение… и дал нам знания и о танках, и о том, как с ними бороться».