Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все мы были паломниками, день выдался ясный, каркали стервятники, и жужжали в пыли мухи, нещадно палило солнце, и пот грязными потоками стекал по лицам, разъедая как глаза, так и разум. Борз что-то бормотал себе под нос, уставившись куда-то за десять тысяч шагов вперед. Апто тоже шевелил губами, возможно делая мысленные заметки или укладывая в памяти последнюю песню Борза. Услада то и дело без особых причин давала тумака кому-то из братьев, обычно сбоку по голове. Братья с впечатляющей терпимостью сносили выходки сестренки. Пурси шла, погруженная в дурманную дрему, которая вряд ли развеялась бы до полудня, и, учитывая это, я размышлял, какая из двух историй будет в данный момент наиболее уместной. Приняв с некоторым усилием решение, я наконец заговорил:
– Итак, та красавица из племени имассов, теперь уже не девственница, пробудилась глубокой ночью, в ту стражу, что тянется, холодная и унылая, до первых проблесков ложной зари на восточном небосклоне. Вся дрожа, она увидела, что шкуры отброшены, а ее возлюбленного простыл и след. Кутаясь в меха, она вдыхала морозный воздух, и с каждым глубоким вдохом сон уходил все дальше, а вокруг, словно живая, размеренно дышала хижина, и копоть от ее дыхания осаждалась на широко раскрытых глазах женщины. Она чувствовала себя наполненной изнутри, будто кто-то набил ее, словно снятую шкуру, чтобы та лучше растянулась перед выделкой. Ей казалось, будто ее тело не полностью ей принадлежит, готовое уступить очередному касанию мужчины. И она была вполне этим довольна, как свойственно только молодым женщинам, ибо именно в этом возрасте они наиболее щедры и, лишь становясь старше, начинают ревностно охранять личные границы, помня о тщательно нанесенных на карту воспоминаниях о беззаботно вытоптанных дорожках.
Но в ту ночь наша героиня все еще молода, и весь мир за пределами безмолвной неосвещенной хижины укутан покрывалом нетронутого снега, бархатистым, будто шерсть молодого брольда. Время ночной стражи священно для многих, и именно тогда наступает чувство великой и мрачной ответственности. Пагубные духи пытаются проникнуть в спящих вместе с их дыханием, и потому кому-то из племени приходится бодрствовать, шепча охранные заклинания против густой тьмы и множества ее голодных глаз.
Женщина не слышала ничего, кроме собственного ровного дыхания; лишь где-то вдали, за обширными пространствами снега и замерзшей земли, иногда раздавался тихий треск покрытых морозной наледью черных ветвей. Ветра не было, и она каким-то образом ощущала давление звезд, будто их сверкающие копья могли пробить слои шкур на покатой крыше хижины. Женщине подумалось, что предки защищают ее от их немигающего взгляда, и с этой мыслью она снова закрыла глаза…
Но тут же услышала какой-то звук, – помедлив, продолжал я. – Едва заметный шорох, стук капель.
«Любимый?» – прошептала она, и духи сбежали во мрак.
Полог хижины откинулся, и в нее, низко пригнувшись, вошел фенн. Глаза его блестели.
«Да, – сказал он. – Это я. – А затем он издал нечто вроде смешка, хотя тот и показался ей горьким. – Я принес мяса».
Услышав это, она села.
«Ты охотился для нас?»
В ответ он шагнул к ней, и она почувствовала запах жареного, а потом увидела в его руках большой кусок мяса.
«Это дар за тепло, которое ты мне дала, когда я больше всего в нем нуждался, – сказал он. – Я никогда тебя не забуду».
Он протянул ей мясо, и женщина вновь судорожно вздохнула, когда кусок оказался в ее руках, ибо он был все еще горячим, с обугленными краями, и жир сочился между ее пальцев.
Но что-то в словах фенна встревожило ее, и она спросила, чувствуя в горле комок: «С чего бы тебе забывать обо мне, любимый? Я здесь, и ты тоже, а раз ты принес еду, мы все возблагодарим тебя и будем просить остаться с нами, потом же…»
«Тихо, – ответил он. – Этого не будет. На рассвете я должен уйти. Я должен хранить веру, что среди племен феннов, живущих за перевалами, я найду себе новый дом. – На глазах ее выступили слезы, и он наверняка их увидел, потому что продолжил: – Ешь, прошу тебя, набирайся сил».
И она нашла в себе силы спросить: «Ты посидишь со мной, пока я буду есть? Хотя бы это время? Посидишь, да?»
– И все? – удивилась Услада. – Она так легко сдалась? Не верю.
– Слова ее были отважны, – ответил я, – хотя душа несчастной разрывалась от боли.
– И откуда я могла это понять?
– Нужно влезть в ее шкуру, Услада, – как можно мягче пояснил я. – Таков тайный завет всех историй, и песен с поэмами тоже. С помощью наших слов мы, поэты, облачаемся в тысячи шкур, и с помощью наших слов мы призываем вас сделать то же самое. Мы не требуем от вас ни расчетливости, ни цинизма. Мы не спрашиваем вас, насколько мы хороши. Вы либо решаете быть с нами, слово за словом, в каждой сцене, дышать так, как дышим мы, ходить так, как ходим мы, но прежде всего, Услада, мы призываем вас почувствовать то, что чувствуем мы сами.
– Если только на самом деле все не обстоит иначе: может, вы вообще ничего не чувствуете и попросту это скрываете, – предположила Пурси Лоскуток, бросив на меня выразительный взгляд, и я увидел в ее глазах внушающее страх обвинение – от ее оцепенения не осталось и следа, и я понял, что времени у меня совсем мало.
– Вы этого боитесь? Что в действительности мой призыв – обман? Лишь циник способен на подобные подозрения…
– А также тот, чья душа изранена и покрыта шрамами, – добавил Апто Канавалиан. – Или тот, в ком умерла вера.
– Для таких людей невозможен никакой завет, – возразил я. – Может, кто-то из творцов и не чувствует того, о чем просит других, но я не причисляю себя к подобным бесстыдным негодяям.
– Сие более чем заметно, – кивнул Апто.
– Давай уже дальше, – потребовал Крошка Певун. – Она просит его остаться, пока сама ест. И что же, он остался?
– Остался, – ответил я, глядя в спину идущей впереди госпожи Лоскуток. – В хижине было настолько темно, что женщина почти ничего не видела, кроме блеска его глаз, и в мерцании этих двух огоньков воображала все, что только могла вообразить: его любовь к ней, его горе по поводу всего, чего он лишился, то, как он гордился, что принес любимой еду, и то, как радовался при виде того, как она с