Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот его в клетке, как зверя… Здорового, добродушного. За то, что вступился за ребятишек…
* * *
Птица в этом году полетела рано. Еще не утихли занудные, неотступные култукские ветра. Не стаял последний грязноватый, как оборванец, снег по обочинам изворотливых дорог Култука, а изможденные стаи уже полетели, прошивая суровою дратвою косяков скатанные, как овечья шерсть, облака.
Весна налетела уже в марте, когда вдруг в самой его сердцевинке пошли дожди и лили почти сутки.
– Все, – сказала Васса, – конец света! Перебуровили всю погоду. Скоро Байкал кончат. Он уже вскрывается местами!
В другое время Гаврилыч бы посмеялся. Когда это Байкал в марте вскрывался? А ныне всем не смешно. Байкал ссыхался. Недавно Гаврилыч прошел по Медлянке до самых его берегов и воочию узрел тот самый валун, который испокон веков, как пупок в добротном пузе, был погружен в воду. Над водой виднелась только лысая его бляшка, на которой всегда грелись купающиеся ребятишки. Он и сам любил когда-то подплывать к этой скользкой громадине, плашмя погреть на ней ребристую спину и плавно скользнуть в ледяную бездну Байкала.
Ныне Гаврилыч увидал голый до основания, выщербленный грязно-серый валун, а за ним такую же неопрятную с прикипевшей пеною гальку… Уходит Байкал! Правду говаривала старуха Дарима еще до войны: «Уйдет наш батюшка в Монголию».
– Не каркай, бурятская морда, – беззлобно урезонивала ее мать Гаврилыча, Евдокия. – Пусть сидит на месте, Байкалушко! Где его Господь посадил, там пусть и сидит!
– Однако уйдет. – Старая бурятка качала головой, дымила трубкою. – Шаман сказал… Он знает… Шибко сильный шаман…
И вот похоже, что сбываются сказки того коричневого шамана, что камлал когда-то на Тунке. Что плохо выделанная кожа, сжимался Байкал. Омуль не подошел к берегам в прошлое лето. Голомянки вдоволь не жарят уже давно. Чайки в том году все летушко летали, кружа над поселком в поисках рыбных потрохов. А где же им взяться-то?! Рыбу уже который год не коптят. Опять как при Хрущеве-обалдуе омуль из-под полы да сто пятьдесят рубликов за хвост! От смерти, что ль, его такой дорогущий жрать? А как жить без омуля на Байкале?
Иннокентий Гаврилович родился в Култуке, на берегу Байкала, в том самом доме, на печи, у которой он лежит сейчас на своей лежанке в невеселых старческих воспоминаниях и думах. В этом доме он прожил всю свою жизнь. Отсюда уходил на войну в сорок первом. Сюда приводил свою Настеньку, ненаглядную свою незабудку…
Сюда привел Алевтину, ныне здравствующую супругу. Отсюда выносили Витюху-сына, мать Евдокию, деда Афанасия и Гаврилу-тятеньку да братьев двоих. Сестер отдавал в замужество.
Два раза он перекладывал печь в этом доме, разрушив дедову, русскую, сменив ее на модную «голанку».
Из этого дома вынесут вперед ногами. Скоро… Скоро… Ведь эти половицы Гаврилыч топчет девяносто четвертый год… Ныне люди столько не живут… А он живет, просыпается до рассветов, и думки да думы горюче табунами налетают на него, роятся в голове, что псы, травят сердце до слез. Вспомнит Гаврилыч то да се и огорчится. Все бы переделал ныне по-иному, как в сказе сладил бы жизнь! Близок локоть, да не укусишь! Жизнь была долгая, а в денек вошла, кажется, словно змейка свилася, и вечерок остался… Поздний совсем вечерок, ссохшийся, как его пятка, со сгустком вечной ночи. Как его ни растягивай, а на это летечко хоть бы хватило. Да и то пора! Во снах все покойнички подходят, подступают к самому сердцу. Настешка-Стежка вновь появляться стала… На той неделе стояла во сне у давно ставшего лесом покоса, в сухой пади и смотрела вдаль. Потом обернулась на Гаврилыча и медленно сказала: «Запустил покос-то, Кеша… Тятенька ругается… Больно, как сердит»… Гаврилыч хотел было оправдаться, но, как это бывает во сне, только рот раскрывал, а слов не подобрал. Сегодня во сне она вышла из тумана, белая, как первый снег, и молча поглядела на него. От ее взгляда заморозило. Проснулся от озноба. Ноги были ледяными. Сразу нашарил в темноте теплые носки с собачьей шерстью… Пока надевал их на сухие, бескровные ноги согрелся.
От окна шел яркий свет. Значит, и впрямь снег выпал ночью. Вечером морочачило невпрогляд, а к утру побелело. Стежка по снегу и приходила. Она и в жизни любила ветра, дожди. Снега любила. В кедраче хозяйничала, как россомаха, умела пролезать сквозь все щели. Как и весь култукский подрост. Довоенный…
Молодой Иннокентий вернулся с войны живым, с руками-ногами, легкие только притомилися от окопной сырости. Кашлял долго, но как в тайгу пошел охотничать, все заросло, как на собаке. В тайге он и увидал свою стежку… Настешку. Он знал-то ее давно. Сызмала. У той же сосенки когда-то воду из ключа брали для чаю, а глаза-то раскрылись после войны.
В тот год отвели ему охотничью деляну как раз за кедрачами у болотцев. Там в глухой пади срубили они с тятенькой зимовейку. Красавицу сладили – свеженькую, убористую. Печурку каменкой сложили. Тятенька мастерюгой был. На все руки, на всякое дело гожий, и тайгу знал на память. В ту осень тятенька как раз и заболел, остался в зимовейке, а он, Кеша, спешил вернуться до базы харчей набрать, особенно тушенки, которая в Култуке была еще редким лакомством. И спешил со своим верным и добычливым кобельком Вепрем, прозванным так за скорость и свирепость. У самой Чайной Вепрь погнал белку. Но Кеша берег патроны, на баловство не тратил порох, да и торопился к больному отцу, с тропинки не свернул, а на Вепря строго прикрикнул. Кобель обиженно глянул на хозяина, но послушно побежал вперед по тропе. Он и напугал Настю…
В тот день Настешка кашеварила, и, откормив бригаду, скребла дно большого котла, который перекатывался у ключа на боку. Увидев собаку, Настешка юркнула в котел и взвизгнула. Вепрь подбежал к котлу, лаял дружелюбно, обнюхивая бока.
– Место, Вепрь! – крикнул Иннокентий и подбежал к девушке. – Собаку спужалась?
– Чего ж, если в кусали! – смущенно оправдалась она и вылезла из котла. – Доброго вам здоровьичка, Иннокентий Гаврилович!
Она была синеглазая, как голубичка, со льняными кудельками волнистых волос. И все в ней было ладненько, подстругано, прилажено, и пахло от нее кедровой смолой и пьяным листвяком, который осыпался последними уже бродившими иглами. Это была Настешка, которую он прозвал Стежкой. Потому что была она стежкой, неровной, но первой, едва заметной в цветущих травах, но, познав ее однажды, не забудешь вовек…
Вместе они докатили до кухни котел, и он переночевал с бригадою, забыв об отце, который долго ворчал о позднем возвращении сына.
В ту осень фарт не подвалил Иннокентию. Добыл мало, зверек словно смеялся над незадачливым охотником. И Вепрь сердился и не понимал хозяина. Зато в любви подфартило. Весною он привел Стежку домой. Мать взбеленилася. Она не скрывала своего крайнего раздражения при виде нежеланной невестки.
– Ты ба ешо лучше Варьку-дурочку привел. – Мать в сердцах кинула веретено на пол и ушла в горницу. Отец подшивал валенки, сучил дратву, крякнул при виде Насти и, глянув в окно, сказал: «Опеть снег! Будет ныне весна ли нет?!» Настю признала в доме Караваевых только бабка Евдокия. Она лежала на печи и, приподняв ситцевую занавеску, отметила: «Ладная девка-то! Чего заурчали?»