Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дошлый-то он дошлый, – подумал я, – а вот себе квартиру добыть не может… Как, впрочем, и сам Марьин…» Но вдруг сейчас воодушевление явилось Марьину именно из-за его желания хоть чужую тяготу растормошить и развеять, коли уж свое житейскожилищное благополучие не удается выстроить? Тут и намерение привлечь к делу дошлого малого Башкатова становилось объяснимым. Сами маемся и далее маяться придется, так отчего же не подсластить фортуну другому, в равных с нами обстоятельствах судьбы, если можем? Никогда ранее я не видел Марьина игроком. Глаза его горели, вот-вот и он, пожалуй, побежал бы к Башкатову – с идеей, но Башкатов сейчас в больнице № 6, с впиявленными в него датчиками (выяснилось позже) крутил педали мнимого велосипеда.
– Но мысль плодотворная насчет квартиры-то, – Марьин говорил уже остывая. Он сел за стол, рука его потянулась к пластмассовому орудию письма, двадцать миллионов танцующих каждый вечер соотечественников снова стали для него реальней всего в мироздании. Но он сказал:
– Василий, я ни о чем не забуду. Как только решишь уезжать, дай знать.
– Спасибо, – сказал я.
В коморке своей я несколько опечалился оттого, что Марьин не стал расспрашивать меня о степени серьезности моего положения, не принялся успокаивать меня или даже отговаривать от безрассудного или панического бегства. И конечно, мне хотелось услышать от него, я осознал это именно в коморке, доводы в пользу необходимости моих занятий журналистикой. Мол, у тебя получается. Мол, в публицистике ты и найдешь жизненное призвание. И т. д. Однако ни успокоения, ни уговоры, ни обнадеживания Марьин не посчитал нужным произносить. Он был куда опытнее меня и степень серьезности моего положения уяснил сам. Похоже, ничему и не удивившись.
Но утром печали мои прошли. Я начал храбриться, хорохориться и в мыслях грозить невидимому Сергею Александровичу. Ужо ему! И уже понимал, что стану отлынивать от решительных действий. В первые дни после собеседования с Михаилом Башиловским на досках у пивного киоска я был в напряжении и осторожничал. Поглядывал на сосульки и на балконы, откуда могли свалиться кирпичи, булыжники или, предположим, гири. На тротуарах был внимателен к движениям автомобилей и даже редких зимних велосипедистов, чтобы в случае чего отскочить или отпрыгнуть. Пытался обнаружить за собой хвосты, словно жил нелегалом вблизи баз Североатлантического союза. Но сосульки и гири не падали, самосвалы в меня не врезались, наблюдений за собственной персоной я не ощущал. А готовность Марьина помочь с отъездом и устройством в охранно-надежных местах Сибири меня и вовсе чуть ли не убаюкала. Предупреждение Башиловского было реальностью, осознание этого я не отменял. Но вряд ли для Сергея Александровича могло оказаться выгодным немедленное после эпизода с Миханчишиным-Пугачевым силовое воздействие на ненавистного ему негодяя. «А пошло бы это все!..» – вернулось опять ко мне. В конце концов я убедил себя в том, что в связи с самыми разными причинами поспешать с отъездом мне не следует. И не хотел я отъезжать.
«Нет, действительно, перезимую в Москве, – говорил я себе. – А то у меня и вещей-то теплых по-настоящему нет. А по весне и видно будет…»
В этом своем промежуточном состоянии на жизнь в редакции и на ее людей порой я смотрел как бы со стороны. Я был здешний и уже не здешний. «Что ты, Василий, такой заторможенный? – говорила Зинаида Евстафиевна. – В мечтах, что ли, плаваешь?» – «В проруби я плаваю, Зинаида Евстафиевна, – хотел было я ответить начальнице. – В проруби». Но промолчал.
Миханчишина я почти не встречал в коридорах и в местах заседаний. Говорили, что он рвется в командировки. Отписывался он быстро, корреспонденции его по-прежнему выходили бойкими, он разоблачал бюрократов, казнокрадов, гонителей нового и незаурядного. Раза два я все же видел его, он был в движении, несся куда-то с бумагами в руке, мимо меня прошмыгивал, будто поспешая на самокате. Статьи его хвалили, отмечая их гражданскую заряженность, и вроде бы хотели поощрить поездкой на молодежный форум в Грецию. Издали видел я и Анкудину, она приносила какие-то заметки в школьный отдел. Однажды (боковым зрением) я углядел, как Анкудина под локоток прогуливала Юлию Ивановну в коридоре. Бессловесные проходы Ахметьева меня никак не трогали и не озадачивали. В горных высотах находилось достойное для него место. Единственно, что хотелось бы мне (по глупому любопытству) узнать от Глеба Аскольдовича: ходили ли среди доступных ему аристократов духа какие-либо слухи о казусе, недоразумении со звонком сиятельнейшего Михаила Андреевича, и если ходили, то что это были за слухи и с какими интонациями передавались. Но Глеб Аскольдович во мне как в собеседнике не нуждался. И не нуждался в будильнике и глиняных изделиях. А может быть, воспоминание о будильнике и заставляло Ахметьева держаться от меня подальше.
Промежуточное мое существование продолжалось до февраля. Февральским утром я вышел из метро «Таганская» с намерением дойти до Новоспасского монастыря и Крутиц. В Крутицком подворье работали по выходным реставраторы-энтузиасты под руководством легендарного Петра Дмитриевича Барановского. О чем писал в газете Марьин. Он-то и посоветовал мне поглазеть на крутицкие красоты. В Новоспасском-то монастыре я побродил, даже на стену его западную взобрался. А вот до Крутиц не дошел. В монастыре, не раскуроченном, но запущенном, с обнаженными, помятыми костями куполов, мне чрезвычайно понравились редко кем-либо посещаемые уголки с контрфорсами между церквями и братскими корпусами, между собором и трапезной. В их запущенности, в корявости, выбитости стен была подлинность истории, отчего-то мне померещился юродивый Козловского, плачущий о Земле Русской, о копеечке и не желающий молиться за царя-ирода. В соединении старинных зданий, хотя бы двух, а в монастырях-то – и больших числом, порой встречаются волшебные уголки, в которых напрочь отсутствует что-либо нынешнее, и даже в разрывах их не углядишь и мельчайших примет столетия, какое нынче на дворе. Они всегда возбуждали во мне тихие радости и умиления… В размышлениях об этом я и шел к Крутицким переулкам. Некое беспокойство, возникшее минутами раньше, от меня отлетело. Мне следовало перейти улицу, ведущую к Новоспасскому мосту. Я все еще видел угловое соединение трапезной и Покровской церкви и, дожидаясь переключения светофора, думал: «Вот где надо снимать наше средневековье, „Князя Серебряного“ например…» Зажегся зеленый свет, и я поспешил к Крутицам. Тотчас же я услышал нервное, женское: «Мужчина! Мужчина! Влево смотри, влево!» Я оглянулся. На меня, сворачивая со стремнины улицы к тротуару, несся грузовик. Думать о чемлибо было некогда, акробатом я считал себя посредственным, так, попрыгивал в минуты разминок, да и одежды февральские мешали резкости движений, и все же я в отчаянии чуть ли не совершил полностью переворот назад, боком рухнул на тротуар, колеса грузовика проехали сантиметрах в тридцати от моего плеча. Грузовик врезался в дерево, но не остановился, поврежденный, а на скорости вырулил опять на мостовую и прямиком, Новоспасским мостом, полетел над Москвой-рекой в сторону Кожевников. Ко мне бросилось человек пять, подымать, что ли, но я успел подняться сам, стоял огорошенный и будто оглушенный. «Номер-то не заметили? – раздавалось. – Номер-то?» Однако никто не смог запомнить номер грузовика, вроде бы уралзисовского. Но номера на нем и не было. На заднем же борту запомнилось выведенное мелом: «Транзит». «Пьянь! – восклицала женщина, та самая, что выкрикнула мне: „Влево смотри, влево!“, теперь она отчего-то плакала и повторяла: – Пьянь! Пьянь! Пьянь за руль садится и покалечит кого-нибудь! И никому нет дела! Пьянь!» Однако никакая пьянь за рулем грузовика не сидела. И мгновения достаточно было мне, чтобы разглядеть за стеклом кабины моего бывшего одноклассника Торика, то бишь Анатолия Пшеницына, с кем, имевшим тогда при себе пистолет Макарова, судьба уже сводила меня в темени нашего двора в Солодовниковом переулке. Нынче он не только явил мне свое лицо, но и движения рукой произвел, явно рассчитанные на мою сообразительность. Сначала были отмашки, затем пальцы его исполнили вращения возле виска. Беспокойство, покинувшее меня в монастыре, понял я теперь, возникло еще у Жеребцовской колокольни перед воротами в усыпальницу боярынь и царевен из рода Романовых. Тогда, видно, уралзисовский грузовик тихо следовал за мной, а я прогуливался беспечным туристом. Отмашки рукой Пшеницына могли означать: «Проваливай! Проваливай!» – и проваливать мне требовалось не от Крутиц, а из Москвы. Вращения же пальцев вблизи виска разъяснялись для меня так: «Ты что – идиот? Не можешь понять, как все серьезно?!» Оставалось только гадать: исполнял ли Пшеницын решительное поручение, но пощадил меня? Или же ему велели припугнуть меня и предупредить в последний раз?..