Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осознание спасительного характера отступления в начальном этапе войны не могло сгладить в памяти мемуаристов тяжелой психологической травмы, нанесенной армии этим маневром. Александр Николаевич Муравьев, прошедший всю войну от Вильны до Москвы, а затем от Москвы до Парижа, хоть и писал, что «нельзя также не дивиться твердости характера Барклая де Толли, который, несмотря ни на что, хладнокровно продолжал свой план отступательной войны, которую, вопреки всем, признавал необходимою»[118], тем не менее в своих «Записках» главное внимание уделяет тому настроению, которое царило в отступающих войсках. «Хотя армия наша отступала в чрезвычайном порядке, – пишет мемуарист, – но у всех на душе лежало тяжкое чувство, что французы более и более проникают в Отечество наше, что особенно между офицерами производило страшный ропот». Далее А. Н. Муравьев приводит стихотворение одного гусарского офицера, выражающее «совершенно мнение и состояние духа образованной части нашего войска». Стихотворение это написано по-французски, что, в общем, неудивительно, так как автор принадлежал к той части русского дворянства, которой привычней и легче было выражать свои мысли по-французски.
Les ennemis s’avancent á g[ran]ds pas
Adieu, Smolensk et la Patrie,
Barclay toujours évite les combats
Et tourne ses pas en Russie.
N’en doutez pas, car de son grand talent
Vous ne voyez que les prémices.
Il veut, dit-on, changer d’un instant
Tous ses soldats en écrévisses![119].
Замена Барклая Кутузовым на посту главнокомандующего описывается А. Н. Муравьевым довольно скупо. Мемуарист лишь констатирует: «Кутузов, осыпанный благословением всей России и сосредоточивший в себе надежды всего государства, прибыл через Гжатск в Царево-Займище»[120]. Отсутствие традиционного при описании этой сцены развернутого панегирика в адрес нового главнокомандующего свидетельствует о том, что декабрист по прошествии времени понял смысл барклаевского отступления и не видел в действиях Кутузова каких бы то ни было отступлений от избранной его предшественником тактики.
Бородинское сражение также по-разному оценивалось декабристами. В. И. Штейнгейль в 1814 г., находясь еще в состоянии победной эйфории, писал о Бородинском сражении как о победе русских, причем явно приписывал Наполеону то, чего он никогда не говорил: «В первый раз он сам признался, что он разбит»[121]. В действительности же Наполеон так оценил Бородинское сражение: «Из пятидесяти сражений, мною данных, в битве под Москвой выказано наиболее доблести и одержан наименьший успех»[122]. Позже декабристы более сдержанно оценивали Бородино. П. А. Муханов, признавая бессмысленность сражения с военной точки зрения, писал: «Сдача Москвы без боя была мысль ужасная: нравственное состояние армии и жителей столицы того положительно требовали, хотя все выгоды дела должны были быть на стороне французов»[123].
М. А. Фонвизин считал, что Бородино всего лишь не было проиграно русскими. «Никогда Наполеон не встречал такого упорного сопротивления от войска малочисленнейшего его армии. Потеря с обеих сторон была неслыханная. Несмотря на все усилия Наполеона, русские ночевали на поле сражения – армия неприятельская так была расстроена, что не могла преследовать нашу, отступавшую на другой день к Можайску. Убыль в наших войсках была так велика, что полки, построенные в один только батальон, едва были заметны между длинными рядами пушек с их зелеными ящиками. Русская армия непобежденная отступила к Москве»[124]. Здесь все точно, кроме утверждения, что по численности русская армия значительно уступала французской. По данным Н. А. Троицкого, русская армия вместе с казаками и ополченцами насчитывала 154,8 тыс. человек, а наполеоновская – 134 тыс.[125]
А. Н. Муравьев также достаточно сдержанно оценивал результаты Бородинской битвы: «Бородинское сражение, хотя и не почиталось нами за победу, но мы не могли также считать себя побежденными, потому что правый наш фланг оставался на прежней позиции и даже ночью занял опять отбитую у нас Раевского батарею, и вместе с тем французы в ту же ночь несколько отступили»[126].
В 1839 г. вышло двухтомное описание Бородинского сражения Ф. Н. Глинки. В. Г. Белинский назвал эту книгу «народной в полном смысле этого слова»[127]. В ней Глинка на практике воплотил те требования, которые сам провозгласил почти четверть века назад в статье «О необходимости иметь историю Отечественной войны 1812 года». Это произведение написано воином, очевидцем и русским патриотом. Исторический, панорамный взгляд на важнейшее событие не только войны 1812 года, но и русской истории в целом сочетается с тщательным изображением деталей сражения, которые могли быть известны только его участнику и которые прекрасно вписываются в общую картину боя. Глинка мастерски меняет планы изображения от общегок среднему, от среднего к крупному и т. д. Благодаря этому его повествование приобретает напряженный динамизм и зрелищный эффект. Неслучайно автор неоднократно апеллирует к живописцам, как бы призывая при этом читателя мысленно перевести словесный текст в живописное полотно. Все изложение пронизано единой концепцией народной войны. Бородино в представлении Глинки является ярчайшим подтверждением этой концепции. Ненужное в строго военном отношении сражение было дано по требованию всего народа: «Мудрая воздержанность Барклая не могла быть оценена в то время. Его война отступательная была, собственно, война завлекательная. Но общий голос армии требовал иного. Этот голос, мужественный, громкий, встретился с другим, еще более громким, более возвышенным, с голосом России»[128].
Как военный, понимая правильность отступательной тактики Барклая, Глинка отдал ему дань памяти, описав его героическое поведение в ходе сражения. Посвященные Барклаю строки по своей художественности являются одним из лучших словесных портретов этого выдающегося военачальника и по праву могут быть поставлены в один ряд с пушкинским стихотворением «Полководец»: «Михайло Богданович Барклай де Толли, главнокомандующий 1-ю Западною армиею и военный министр в то время, человек исторический, действовал в день Бородинской битвы с необыкновенным самоотвержением. Ему надлежало одержать две победы, и, кажется, он одержал их! Последняя – над самим собою – важнейшая! Нельзя было смотреть без особенного чувства уважения, как этот человек, силою воли и нравственных правил, ставил себя выше природы человеческой! С ледяным хладнокровием, которого не мог растопить и зной битвы Бородинской, втеснялся он в самые опасные места. Белый конь полководца отличался издалека под черными клубами дыма. На его челе, обнаженном от волос, на его лице, честном, спокойном, отличавшимся неподвижностию черт, и в глазах, полных рассудительности, выражались присутствие духа, стойкость непоколебимая и дума важная. Напрасно искали в нем игры страстей, искажающих лицо, высказывающих тревогу души! Он все затаил в себе, кроме любви к общему делу. Везде являлся он подчиненным покорным, военачальником опытным. Множество офицеров переранено, перебито около него: он сохранен какою-то высшею десницею. Я сам слышал, как офицеры и даже солдаты говорили, указывая на почтенного своего вождя: “Он ищет смерти!”. Но смерть бежит скорее за теми, которые от нее убегают. 16 ран, в разное время им полученных, весь ход службы и благородное самоотвержение привлекали невольное уважение к Михаилу Богдановичу. Он мог ошибаться, но не обманывать. В этом был всякий уверен, даже и в ту эпоху, когда он вел отступательную, или, как некто хорошо сказал, “войну завлекательную!”. Никто не думал, чтобы он заводил наши армии к цели погибельной. Только русскому сердцу не терпелось, только оно, слыша вопли отечества, просилось, рвалось на битву. Но предводитель отступления имел одну цель – вести войну скифов и заводил как можно далее предводителя нашествия»[129].