Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван успокаивал истерзанную допросами Фиру: «Только не бойся. Покрутятся и уедут. Но только не бойся. Они идут на запах страха. Как собаки».
«Но нам теперь не удастся уехать, Ваня. Нас не выпустят отсюда, пока не найдут убийцу. Пока не найдут нас».
«Выброси это из головы. Мы ничего не знаем. Ищут кого-то. Пусть ищут. Наше дело – помогать, отвечать на вопросы. Помогать так, чтобы нас не нашли».
Он был на Линии, когда ее увезли. Гуся встретила его на пороге с Игорьком, Фириным сынишкой, и он сразу все понял.
«Давно?»
«В обед. Посадили на свой поезд и уехали. То ли на Восьмую, то ли еще куда, нам не сказали».
«А она?»
«Что она? Вот Игоря привела».
Он развернулся и зашагал к мосту.
«А если ее не на Восьмую повезли? – закричала вслед Гуся. – Так и пойдешь до Первой?»
Он не обернулся. Пойдет, конечно. Хоть до какой. Он дойдет. Он скажет: «Вот я. Это сделал я. Я. Отпустите ее. Единственную в мире женщину, у которой тонкие косточки млеют в розовом мармеладе плоти. Это не она. Это я сделал. Вот я». Сколько там до Восьмой? Триста километров? Ничего, он осилит. Он дойдет. Собой будет питаться, а дойдет. Не может не дойти. Не обращая внимания на ледяной ветер и проливной дождь, он упрямо топал по насыпи в сторону Восьмой. А если надо, дойдет до Седьмой. До Шестой, до ада, до рая – докуда угодно. Мясо кончится – на костях доползет.
Утром его подобрали обходчики. Он полз на брюхе по шпалам, бормоча что-то невразумительное. У него был жар, он бредил, никого не узнавал. «Фира – Фира – Фира… Фи – ра. Ф – ира. Фир – а. Божемой. Бо. Же. Мой». К вечеру он впал в забытье.
А через неделю ее привезли на дрезине. Сгорбившаяся, в старушечьем платке, платье небрежно подоткнуто, коленки сбиты в кровь, ноги перепачканы углем и мазутом. Кое-как слезла с дрезины, доковыляла до дома, забрала Игоря. Гуся схватила ее за рукав: «Пойдем, Фиранька, я тебе хоть горяченького налью, родненькая…»
Покачала головой: нет. «Нет, спасибо». Ушла. Заперлась в своем доме. Вечером не зажгла свет. Гуся стояла у окна с Аленкой на руках. На постели метался в горячке Иван. Ни жив ни мертв. Ему мерещились женщины – с нестирающимися животами, чугунными грудями и заклепками вместо пупков – зачем, зачем, господи? Они отталкивали Фиру, Гусю, Аленку, они ложились рядом, их тела были огромны, они мешали дышать, они мучили его. Роза-с-мороза, лузгая кедровые орешки, говорила певучим своим голосом: «Ты убей ее, ничего другого тебе не остается – только убить. Возьми руками за шею, надави локтями на грудь, погаси внутри нее лживый огонь, который делает ее прозрачной. Это ложный огонь. И все в ней ложь. Она прячет тайну, обманывает тебя, убей ее, и ты будешь свободен и один, будешь счастлив так, как может быть счастлив только мертвый…»
Гуся стояла у окна с Аленкой на руках, шевелила губами. Вася со стоном качал головой, мотая клоком соломенных волос, свисавшим с середины лысины: «Уйду, не могу я так больше… уйду к черту… уйду…» И ушел, пока Иван был в беспамятстве. Ушел же.
Когда Иван очнулся, Гуся сказала: «Иван, Васька-то – ушел». Ардабьев тотчас понял – куда. Здесь все уходили в одну сторону. Туда. Что ж, на этот раз – Вася, отравившийся тем же ядом, что и Миша Ландау. Что и все они тут. Яд. В воздухе он, что ли. В пище. В воде. В веществе мысли, возникающей только тут. Вася, робкая скотинка.
Он был слаб, каждый шаг давался с огромным трудом, мучила одышка, словно за время болезни сердце обросло толстенным слоем сала. Оторвал от забора горбылину, оперся – легче стало. Воздух, сухой и холодный, выжигал легкие. Через каждые пять-шесть шагов останавливался. Голова кружилась. Наконец добрел. Постучал. Еще раз – горбылиной. Тишина. Вошел, громко стуча палкой. Толкнул дверь и зажмурился от яркого солнечного света, мощным потоком лившегося в окно. Фира стояла в тазике, с бессильно опущенными руками, с разметавшимися по смуглым плечам седыми волосами. Наверное, она все поняла по выражению его лица. А может, и сама почувствовала, что тело ее утратило прозрачность. Тело как тело, темное, из непрозрачного мяса, как у всех, не хуже других.
«Я все знаю, Ваня, – сказала она устало. – Ты не виноват, Ваня. И я, видишь, жива».
«Фира…»
«Нет-нет, Ваня, теперь все. Это все. Конец. Уходи, пожалуйста. Совсем уходи. Меня больше нету, Ваня. – Она не плакала. – Они из меня другую сделали. Знаешь как? Хочешь – расскажу. Нет? Конечно, я и сама не хочу. Шестнадцать человек. Их там шестнадцать человек. За пять дней и ночей они и сделали из меня другую. Не твою. Чужую. Я сама себе чужая. Уходи, Ваня, – больно».
И руками прикрыла грудь.
Этот жест – руками прикрыла грудь – Иван запомнил навсегда, потому что именно тогда он и понял, что все действительно кончилось. Хватая ртом воздух, бестолково тыча вокруг себя горбылиной, он ушел, вернулся к себе, лег, потерял сознание, провалился. Очнувшись, вспомнил ее потемневшее, поцарапанное тело, этот жест – руками прикрыла грудь – тоже вспомнил, и снова впал в забытье. И сколько раз это повторялось – Гуся счет потеряла. Вернувшийся Вася сидел у его постели, тряс небритым лицом и плакал: «Ваня, там одни женщины и дети. Ваня, там ничего нету, и это и есть женщины и дети…»
Придя в себя, Ардабьев тщательно выбрился, коснулся пальцем вертикальной складки на лбу: вон какая, и хмуриться не надо – само хмурится. Получил телеграмму о назначении начальником Девятого разъезда. Приказ есть приказ. Выждал несколько дней – но за Васей так и не приехали. Никому не нужен. И никого не пугает добытое им знание.
«Что же ты там видел?» – холодно поинтересовался Иван.
Вася заплакал, прижимая к груди толстую тетрадь.
«Ваня, я все, все запишу, если бумага выдержит. Я могу не выдержать… только б бумага…»
«И про Мишу тоже напишешь?»
Но Вася его не понял. Или не захотел понять?
Целыми днями он сидел в своей каморке, скрипел карандашом. Что ж, пусть себе пишет. У него всех дел – писать. А у Ивана своих – невпроворот: разъезд, дочка, мост, нулевой… Люди всякие. Вон там Удоев живет-дрожит. Вон там лесопильный бухгалтер со своей «двухспальной». Вон там телеграфистка Эсфирь Ландау с сынишкой. Гвоздями заколотила входную дверь, пользуется черным ходом, через кухню. Что ж, человек имеет право на причуды. А главное – нулевой. Жизнь. Это не Васино дребезжащее бормотанье, не его ужасы, вскрики и всхлипы. Людей не узнает. Жену прогнал. Не плачь, Гуся. Жить надо. Той же ночью Гуся покорно прибрела в его спальню, разделась, стараясь не пыхтеть. Ну, что? Приглашения ждешь? Ложись, спать пора. Легла. Жизнь. Могила. Женщина существо слизистое. Та или эта, без разницы. Разница только в том, что одна засыпает, всхлипывая и бормоча и прижимаясь горячим бедром к мужчине, а другая – затихает с полуулыбкой на устах, с карамелькой за щекой, с капелькой сладкого сока в уголке рта…
Путевое хозяйство – мост – станция – телеграф – водокачка – уголь – лесопилка – ремзавод – пивная – нулевой. Такая жизнь. Но нулевой уже не останавливался на Девятке: почему-то отпала необходимость в замене бригады, не набирал здесь воду и уголь. А однажды средь бела дня пришел короткий состав из пассажирских вагонов, в которые погрузились лесопильные со своим жалким скарбом и детьми – и отбыли. Затем рабочие с ремзавода. Разобрали машины на лесопилке, разобрали мастерские, краны и станки, погрузили на платформы, сами попрыгали в пассажирские – и исчезли. Бывай, Дон. Может, когда-нибудь где-нибудь и забьем козла. Может быть. В раю. В аду. А может, и не забьем. Скорее всего – нет, незачем себя обманывать.