Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Темное, почти кофейное лицо Маргитки поражало неправильностью черт: широкие, как у мужчины, брови, нос с горбинкой, крупные, слегка вывернутые губы, будто она держала в них горошину. Но зато глаза, глаза… Большие, недобрые, зеленые, и ресничищи до половины щеки. Цвет глаз — от отца, взгляд — от матери, подумал Илья, снова вспомнив Ольгу. Красавицей та была, что и говорить. Правда, он, Илья, тогда умирал по Настьке. Да и старше его Ольга была лет на пять… «А эта моложе на двадцать… Ошалел ты, что ли, морэ?» — испуганно одернул сам себя Илья. Как раз в этот миг Маргитка отвернулась от окна и в упор посмотрела на него. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения, и она не торопилась отводить глаза. Это пришлось сделать Илье. Однако с характером девчонка…
— Это ты ее по-болгарски назвал? — спросил он у Митро.
Тот усмехнулся:
— Илона. Мы-то, помнишь, не то что назвать — окрестить ее никак не могли. Все недосуг как-то было, чяери и чяери… А когда я Илонку в дом привел, она только взглянула и сразу — Маргитка! Имя-то не наше, красивое — прилипло сразу, как родилась с ним! Окрестили Марьей, а у цыган так и осталось — Маргитка. Даром что саму Илонку все давно Еленой Степановной зовут, а о том, что она из болгар, и думать забыли. Она и наших детей всех по-русски назвала, жить-то, говорит, им здесь…
— Н-да-а… — Илья снова покосился на Маргитку, которая продолжала без стеснения разглядывать его из своего кресла. — Ну, хороша, конечно, девка… Выдавай поскорей, а то украдут.
— Украдут… — хмыкнул Митро. — На другой день обратно вернут да еще миллион дадут в придачу — заберите, ради Христа…
— С норовом?
— Не то слово… И в кого только? Одно ладно — пляшет хорошо. В ресторане господа просто в остолбенение впадают, бумажки ей под ноги мечут, а она, чертова кукла, прямо по деньгам и жарит: «Наступи-раздави…» Да ладно, что о ней, своей-то дочерью похвались! Варька говорила, она поет хорошо.
— Послушай, коль охота есть, — с напускным безразличием сказал Илья. — Эй! Дашка! Иди сюда!
Дашка подошла, держась за руку брата: в незнакомом доме ей трудно было передвигаться без помощи.
— Спой, чяери, — велел Илья.
Гришка придвинул сестре стул, сам встал за ее спиной, поднял скрипку. Илья жестом попросил гитару, и Митро передал ему свою. Дашка села на стул, расправила юбку. И запела, не дожидаясь тишины в комнате. Тишина эта наступила при первых же низких, тоскующих нотах. В комнате не было человека, который бы не обернулся и не застыл, изумленно глядя в безжизненное лицо певицы. А когда вторым голосом вступил Илья, в комнате стало слышно, как тикают старые стенные часы.
— Тумэ, ромалэ…[17] — вздохом начинала Дашка.
— Тумэ, добры люди… — вторил Илья.
И дальше — вдвоем, переплетаясь голосами и слушая, как бьется в тесные стены родившаяся на воле песня:
Песню эту сложил Илья и до сих пор не понимал, как она у него вышла. Вроде бы отродясь песнями не занимался… Получилось это как-то само, в один из ветреных осенних дней, когда они с Дашкой возвращались из города, с конного базара, в свой табор, стоящий на окраине. Идти было недалеко, но Дашка, устав, присела отдохнуть прямо на обочине дороги. Над скошенным полем плыли низкие тучи, накрапывал мелкий дождик, дорога блестела залитыми водой колеями. В небе треугольником летели журавли. Задрав голову и вслушиваясь в их тоскливое курлыканье, Илья даже не сразу услышал, что дочь в который раз о чем-то тихо спрашивает его.
— Что ты, чяери?
— Я спрашиваю — моя мама русская была красивая?
Илья молчал, пораженный. До сих пор он был уверен: Дашка не знает, что Настька ей не мать. Значит, цыганки, эти сороки, уже напели девчонке…
— Она была красивая? — повторила Дашка.
— Да, — глухо сказал он. — Очень красивая.
По спине пробежал мороз: Илья представить себе не мог, что отвечать, если Дашке вздумается продолжить расспросы о своей матери. Кто знает, что девчонке наболтали… И ведь не прикажешь замолчать, не оборвешь: не твое, мол, дело. К счастью, Дашка больше ничего не спросила. А он, отчаянно боясь, что дочь вот-вот заговорит снова, начал что-то напевать. И очень удивился, когда обнаружил, что Дашка подтягивает ему.
— Чяери, что это ты поешь?
— Что ты поешь, то и я.
— А… я что пою?
— Не знаю…
В табор они вернулись затемно. Встревоженная Настя выбежала им навстречу из шатра и замерла от изумления: отец с дочерью шли по раскисшей дороге держась за руки и в два голоса заливались соловьями на все поле:
Так и получилась песня, которую через неделю запели все цыгане в таборе. Скоро никто уже и не помнил, что ее придумали Илья Смоляко с дочерью. Зимой Дашка пела ее в трактире, и всякий раз при звуках низкого, тяжелого голоса у Ильи сжималось сердце.
Песня кончилась. В комнате повисло молчание. Мельком Илья заметил расширенные глаза Яшки из-за грифа гитары. Но тут Дашка пожала плечами, улыбнулась, и зал взорвался восторженными голосами. Все цыгане кинулись к столу, но Илья видел лишь Якова Васильева, который не спеша поднялся с дивана и через всю комнату пошел к ним. Лицо старого хоревода, как обычно, ничего не выражало. На Илью он даже не взглянул и сразу нагнулся к Дашке.
— Откуда песню взяла, девочка?
— Дадо сложил, — слабо улыбнувшись, ответила Дашка.
Яков Васильев поднял глаза на Илью. С минуту они смотрели друг на друга. И снова Илья не выдержал первым. Глядя в пол, услышал, как отрывистый голос старого цыгана спросил:
— Не врет она? Это твоя песня?
— Она никогда не врет, — не поднимая глаз, сказал Илья.
— Мгм… В хоре не хочешь девочку оставить?
— Нет. — Ответ прозвучал излишне резко, и Илья поспешил оправдаться: — Она слепая, Яков Васильич, без меня никуда не ходит…
— А тебе-то кто не дает?
Илья молчал. Яков Васильич, по-прежнему глядя на Дашку, сказал:
— Завтра, коль охота есть, и езжайте с нами. Где заночуете, решил уже?
— Нет…
— Оставайтесь в доме, во втором этаже две комнаты пустые.
Сказал — и сразу отошел, а Илье достался счастливый взгляд Насти с дивана и ободряющий хлопок по спине от Митро:
— Видал?! Дочь благодари: отошел Яков Васильич! Я, грешным делом, думал, что ни в жизнь тебя за Настьку не простит.
Илья молчал. Гладил по волосам прижавшуюся к нему Дашку, смотрел в смеющиеся лица цыган. И вздрогнул вдруг: из кресла в углу его по-прежнему в упор разглядывала дочь Ольги.