Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа мне сказал однажды то, что я вообще не должен был никому говорить: «Ты понимаешь, Женька, у нас, говоря между нами, – это он мне сказал „между нами“, – социализма-то настоящего нет. У нас просто было много капиталистов разных, а теперь стал один – государство. Так что у нас на самом деле-то государственный капитализм. Ты подумай об этом сам». Это я запомнил. Навсегда. Но какой-то инстинкт самосохранения, который у нас у всех был, конечно, не позволял мне это говорить на каждом перекрестке и с кем угодно.
Евтушенко: Мы жили в Москве на 4-й Мещанской – папа, мама и я. В маленьком домике двухэтажном. Выходила эта улочка прямо к кинотеатру «Форум», откуда я видел, как вели немцев. Пленных немцев. Плененных под Сталинградом. Это одно из сильнейших воспоминаний моего уже послевоенного детства. Нет, военного, в 1944 году я это видел.
Русских женщин отделили барьером – очевидно, боялись, что они набросятся, разорвут в клочья всех этих фашистов.
Всё случилось по-другому. Сначала шли генералы, офицеры, – я в первый раз видел монокли, – гордо вышагивали так впереди. А потом шли солдатики. В очень неприглядном виде, в обмотках каких-то, в тряпье, хромали, опираясь друг на друга, на костылях некоторые ковыляли.
И вот тогда женщины прорвали оцепление, и показалось, что сейчас будет избиение. Ан нет. Сработала сердобольность. Они увидели, наверное, своих мужей, братьев, детей, которые где-то на фронте. Они вынимали какие-то свои пайки и совали немцам в руки.
Волков: Очень трогательно…
Евтушенко: Меня это потрясло, я навсегда это запомнил. И знаете что? Я считаю такую сердобольность самым ценным качеством народным. Это великое русское качество, его нельзя терять!
Евтушенко: Приехал к нам в школу человек из райкома комсомола и стал проводить беседу. Об Анне Ахматовой, о Зощенко, о постановлениях… И я тогда поднял руку…
Волков: Вам четырнадцать лет.
Евтушенко: И сказал: «Я бы хотел товарищу Сталину письмо написать. Скажите, пожалуйста, как бы это лучше сделать, по какому адресу обратиться к товарищу Сталину?» Лектор говорит: «Зачем же? Товарищ Сталин очень занят». Я говорю: «Вы знаете, я прочел…» А я много читал тогда, очень много читал. На 4-й Мещанской я нашел огромное количество подписных комплектов журналов «Красная новь», «Октябрь», «Новый мир». Я читал там столько писателей, впоследствии арестованных! Я и сам просвещался таким образом, да и папа мне многое рассказывал. И я этому лектору – я был пытливый, в общем, – сказал: «Нас всегда в школе учили, что списывать нехорошо. А товарищ Жданов в своем докладе полностью списал целый абзац!» Вы знаете эту историю?
Волков: Из Краткой литературной энциклопедии он позаимствовал…
Евтушенко: Из Литературной энциклопедии тридцатых годов. Просто весь кусок о «монахине и блуднице» списал. Я так лектору и сказал. У него глаза на лоб! Моментально он переглянулся с учительницей, и учительница бросилась ко мне: «Ребята! Никто ничего не слышал! У Жени явно температура. Ребята, отведите его домой, у него явно сейчас температура! Нужно немедленно в постелечку! В постелечку! Никто ничего не слышал!»
Волков: Она вас спасла.
Евтушенко: И себя тоже. И лектор не мог никуда доложить, потому что сам мог пасть жертвой: значит, они не проводят достаточно воспитательной работы. Это они больше свои шкуры спасали, чем мою.
Волков: Мама ваша вроде бы не была в восторге от того, что вы идете в профессиональные поэты.
Евтушенко: Ну как вам сказать. Сначала нет. А потом, когда увидела, что это становится серьезным, она меня поддерживала. Когда меня особенно уж ругали и били, она меня поддерживала.
Волков: А отец как реагировал на ваши первые публикации?
Евтушенко: Нормально, поругивал иногда, но в целом верил в меня. И когда-то дал большой урок. Я писал поэму о Магеллане, мне нужно было рифму найти. И у меня получилось так: «одетый в тонкий нидетоль, вошел тогда к нему король». Папа спрашивает: «Что это такое – нидетоль?» А я говорю: «Это нидерландская ткань того времени». И он дико стал хохотать: «Ты же для рифмы это придумал!» И потом, когда я завирался, он говорил: «Женька, это нидетоль из тебя попер опять!» Все время он так говорил. Это было у него чудесное издевательское слово. Он мне его напоминал, желая предостеречь от какого-то преувеличения, привирания, от несерьезного чего-то в стихах… Этим он сразу ставил меня на место.
Волков: Евгений Саныч, расскажите, как началась ваша карьера профессионального поэта – вы ведь в этом отношении, как и во всех прочих, были вундеркинд?
Евтушенко: Первое упоминание моего имени было в «Комсомольской правде», в письме Елены Смирновой – она была литконсультант, очень хорошо ко мне относилась. Я ей носил всякие стихи – и безнадежно. Но она процитировала меня, две какие-то строчки.
Волков: Это для вас было колоссальным событием! В газете! По-настоящему!
Евтушенко: Конечно! Это было в 1948 году.
Волков: Вам тогда шестнадцать лет?
Евтушенко: Да. Но еще раньше, до «Комсомольской правды», я ходил в издательство «Молодая гвардия». Я отправил туда рукописную книгу стихов. И когда я пришел в редакцию, меня встретил человек с повязкой на глазу, похожий немножко на пирата, что меня уже расположило.
Волков: Вы же хотели быть пиратом!
Евтушенко: Это был поэт Андрей Досталь. Он спросил: «Мальчик, а почему ты пришел за рукописью своего папы? А папа твой где?» Я говорю: «Какой мой папа? При чем тут мой папа?» Досталь ко мне наклонился и так посмотрел на меня! «Вот это вот твои стихи?! Ну-ка, прочти-ка нам всем эти стихи!» Ну, я и прочел.
Все стали улыбаться, конечно. Они на меня смотрели, прыская в кулаки: «Мальчик, в тебе что-то есть, если ты пишешь сейчас такие стихи!» Это, может быть, сорок седьмой или сорок шестой год…
Волков: То есть вам вообще лет пятнадцать? И вы писали стихи про неверных подруг…
Евтушенко: Ну фантазии, конечно!
Волков: Неужели в каких-то девчонок вы не влюблялись уже тогда? Не может этого быть! Пятнадцать лет – это же самый возраст!
Евтушенко: Я влюбился еще до войны. В первом классе у меня была любовь – Эля Румянцева. Она об этом даже не знала. Я просто ее тихо любил.