Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Над Думой, господа, висит дамоклов меч роспуска, ее пугают этим роспуском… Перед ней стоит альтернатива — либо стать лакейской министра внутренних дел и работать, повинуясь и услужая, либо сохранить свое лицо, лицо честных верноподданных граждан и патриотов.
Я понимаю, что всякие речи сейчас с трибуны Государственной Думы бесцельны, ибо между высшим источником власти и народом стоит в эти тяжелые исторические дни — страшно даже подумать — стоит стена себялюбивых карьеристов, живущих только для себя благополучием сегодняшнего дня.
А Россия? Да какое им, в сущности, дело до России? (Голоса слева: «Верно, правильно!») Россия? Россия стоит, господа, сейчас, как древний Геракл, в хитоне, пропитанном ядом крови кентавра Нэсса. Он жжет ее, она мечется в муках своего бессилия, она взывает о том, чтобы правда, русская правда, дошла туда, где она должна быть понята, и оценена, и услышана. Рассвета еще нет, господа, но он не за горами. Настанет день — я чую его, — и солнце русской правды взойдет над обновленной родиной в час победы…
Так страстно взывал с думской кафедры даже крайний правый депутат В. М. Пуришкевич, два месяца тому назад принимавший участие в убийстве Распутина. В свое время, когда он просил запомнить число 16 декабря и назвал меня «белоручкой», он не поверил моим словам, что бессмысленно убивать змею после ее укуса. Теперь же убедился сам, что стало еще хуже.
Мне пришлось выступать через два дня после Пуришкевича, 17 февраля 1917 года. Это была моя последняя речь в Государственной Думе. Главной темой ее являлся продовольственный вопрос, по которому дважды выступал министр земледелия А. А. Риттих, сменивший на этом посту 29 ноября 1916 года графа А. А. Бобринского. Но Протопопов настолько владел тогда всеми умами, что и мне пришлось высказать несколько крамольных мыслей в его адрес.
— Господа члены Государственной Думы, — начал я. — Нельзя сказать, что обе речи министра земледелия не были интересными. Я, по крайней мере, выслушал их с большим вниманием, и особенно меня заинтересовала одна тема, к которой министр земледелия постоянно возвращался. Эта тема о том, что ему, как воздух, нужно доверие страны.
Господа, если правильно, что в доме повешенного не говорят о веревке, то приходить сюда вот именно с этим заявлением было бы не то чтобы неуместно, а немножко некстати, — неподходящее место здесь для этого. Мы уже полтора года твердим все одно и то же, и нам уже надоело об этом говорить.
Вот министр земледелия с воодушевлением, которое и свойственно неофитам, говорит на эту же тему. Я ему вполне сочувствую и вполне с ним согласен, но думаю, что ему следовало бы сказать свою речь в Совете Министров, ей там настоящее место. (Рукоплескания слева, в центре и справа. Голоса слева: «Даже выше».) Министру земледелия, мне кажется, прежде всего следовало бы поговорить с некоторыми своими товарищами, например, с нашим бывшим товарищем Александром Дмитриевичем Протопоповым, сказать ему: поймите, мол, Александр Дмитриевич, что при нашем соседстве мне не может быть доверия. (Голоса: «Правильно!») Правда, Александр Дмитриевич, пожалуй, пригрозил бы, что он его вызовет на дуэль, но я могу успокоить министра земледелия — пригрозит, но не вызовет… (Слева и в центре рукоплескания, смех и голоса: «Браво! Правильно!») А что же случилось бы, если бы мы здесь это самое доверие, которое нужно, как воздух, дали бы министру земледелия? Какие были бы результаты?
Господа, мы знаем отлично, какие были бы результаты — был бы тот результат, да простит мне Александр Александрович Риттих мое, может быть, вульгарное выражение, что его прогнали бы с его поста. (Слева и в центре смех и голоса: «Правильно!») Мы, господа, за последние полтора года прекрасно поняли — в России прощают все, что угодно. Например, полупростили Сухомлинова, но успеха никогда не простят. (Голоса: «Браво, браво!») И потому я утверждаю, что, если министр земледелия наконец путем героических усилий приобрел бы это самое доверие, о котором он так хлопочет, его постигла бы судьба Кривошеина, его бывшего руководителя, судьба Сазонова, Поливанова, Игнатьева и многих-многих других. (Голоса: «Браво, браво!»)
* * *
Казалось бы, что общего между грубым, безграмотным, пьяным, развратным мужиком из Тобольска и изысканным, вылощенным аристократом, окончившим кавалерийское училище и Николаевскую академию Генерального штаба, уездным предводителем дворянства, камер-юнкером высочайшего Двора, которому давали аудиенции короли Великобритании и Италии? И все же, несмотря на дикость этого сопоставления, что-то общее было, что-то их соединяло. Недаром же говорили — Распутина сменил Протопопов. Из-за его облика мерещилась как бы вновь воскресающая зловещая тень святого старца-сатира. Тлетворный дух проявлялся не только в угодничестве министра в Царском Селе, но и в сатанинском таланте Протопопова угадывать злободневное настроение страны и с каким-то язвительным злорадством идти наперекор этому настроению. Так усердно исполнял он заветы своего наперсника.
А что же все-таки сам Протопопопв говорил о себе? Тогда он не говорил ничего. А ровно через два месяца после выступления Пуришкевича в Думе уже в Чрезвычайной следственной комиссии 14 апреля 1917 года говорил вот что:
— Вы понимаете, господин председатель, мне хочется вам сказать, что я чувствую тот грозный рок, про который мне сказал Риттих. Он раз сказал мне в Совете Министров: «Знаете, опасайтесь, на вас глядит то, чего опасались римляне, — на вас глядит рок!» Он сказал мне это недели за три, за две до конца… Я чувствовал это… Я не боюсь решить свою жизнь, вы это понимаете, но я говорю, как странно! Действительно рок, действительно рок!..
Мне довелось быть свидетелем падения счастливой звезды «рокового человека», предсказанной ему зловещим старцем. Это было… Не помню точно, когда это было. По-видимому, 28 февраля 1917 года.
Я сидел в кабинете Родзянко против того большого зеркала, что занимало почти всю стену. Вся большая комната была сплошь набита народом. Беспомощные, жалкие, по стеночкам примостились на уже сильно за эти дни потрепанных креслах и красных шелковых скамейках арестованные. Их без конца тащили в Думу. Целый ряд членов Государственной Думы только тем и занимался, что разбирался в этих арестованных.
Как известно, Керенский дал лозунг: «Государственная Дума не проливает крови».
Поэтому Таврический дворец был прибежищем всех тех, кому угрожала расправа революционной демократии.
Тех, кого нельзя было выпустить хотя бы из соображений их собственной безопасности, направляли в так называемый Павильон министров, который гримасничающая судьба сделала «павильоном арестованных министров».
В этом отношении между Керенским, который главным образом «ведал» арестным домом, и нами установилось немое соглашение. Мы видели, что он играет комедию перед ворвавшейся толпой, и понимали цель этой комедии. Он хотел спасти всех этих людей. А для того чтобы спасти, надо было сделать вид, что хотя Государственная Дума не проливает крови, она «расправится с виновными».
Остальных арестованных, которых было большинство и можно было выпустить, мы содержали в кабинете Родзянко. Они обыкновенно сидели несколько часов, пока для них изготовлялись соответственные «документы». Кого тут только не было…