Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У тебя такая белая кожа. Ты такой красивый, такой нетронутый, словно только что созданный. Я так люблю на тебя смотреть…
– Ну что ж, смотри…
Что-то в его голосе испугало или задело ее. Дженни вскочила и принялась поспешно одеваться. Александр тоже оделся, чтобы она не успела передумать, и сразу повел ее к двери. Он напустил на себя еще более унылый вид. Образ страдальца оказался очень уместен. От жалости к нему Дженни притихла и утратила былую уверенность. На большее рассчитывать не приходилось.
Когда Дженни ушла, Александр с каким-то неприятным, липким чувством заполнил еще одну анкету. На это ушло минут десять, после чего на лестнице опять послышался топот и дверь распахнулась опять. Александр подумал, что это Дженни что-то забыла в его комнате или приготовила новую порцию молений и упреков. Но на сей раз его посетила Фредерика.
– Мне нужно было тебя увидеть. Кроме тебя, у меня никого нет.
У Александра заколотилось сердце.
– К сожалению, не могу сказать того же о себе.
– Знаю. Я сидела в засаде в теплице с помидорами. По счастью, у меня была с собой книга. На улице солнечно: я то дремала в помидорах, то читала понемножку. У помидоров ужасный запах – словно какой-то металл стерли в порошок и нагрели. И еще чем-то пахнет, серой, что ли. Злющий запах, прямо нападает и что-то у тебя меняет внутри. Или это мне сегодня так кажется, я ведь ночь не спала, вся на нервах, какая-то сверхчувствительная. Но зато солнышко было доброе, и я успела слегка подначитаться.
– Чего же ты подначиталась?
– Я решила еще раз взяться за «Влюбленных женщин». Я вдруг испугалась, что, может быть, я Гудрун, художница с обреченной любовью. Понимаешь, когда я вернулась, мне дом показался тюрьмой, как этот жуткий красный дом Бренгвенов в книге. И еще отец на меня накинулся, и я вспомнила, как мы со Стефани говорили о тебе и мы думали, что Стефани – это Урсула, сестра со счастливой любовью, а мне оставалась только Гудрун, и это меня бесило, я не хочу быть Гудрун.
– Ты можешь читать какого-нибудь другого писателя.
– Это правда, конечно, но я люблю Лоуренса и ненавижу. Он пишет правду, но я эту правду отвергаю, и все так перепуталось, что просто невозможно. Может, дело просто в названии. Я хотела прочесть книгу «Влюбленные женщины», а теперь что же мне читать? Дай мне какую-нибудь другую книгу, совсем другую.
– Каких писателей ты больше всего любишь?
– Сейчас – Расина.
Александр вспомнил Расина, «Влюбленных женщин», взглянул на Фредерику и увидел единственное связующее звено:
– Vénus toute entière à sa proie attachée[309].
– Нет, не это, а то, как он умеет страшную неизбежность вписать в идеально уравновешенный размер. У меня есть одна умная идея насчет александрийского стиха. Я не смогла ее всю вписать в экзаменационный лист, потому что там очень обтекаемые вопросы. Понимаешь, я столько знаю об александрийском стихе, меня прямо разрывает, но я никогда никому об этом не расскажу, а со временем и сама забуду. Ужасно, правда?
– Расскажи мне. Расскажи об александрийском стихе.
Александр был хорошим учителем не потому, что, как Билл, завладев любовью и доверием учеников, внушал им свою страсть и почтение к литературе. Александр умел слушать, умел задать следующий вопрос, умел услышать движение мысли. Он словно попридержал время, создавая промежуток, в котором Фредерика могла спокойно поведать ему об александрийском стихе. Тепло нагой, вспыхнувшей, отчаянной Дженни таяло у него на руках и груди, а он слушал, как рыжая девчонка, некогда шумно напиравшая на него то с цветистыми гиперболами в стиле Лоуренса, то с грубоватыми шуточками, теперь вдруг ясно и логично, с длинными цитатами, все складней и спокойней толкует ему структуру александрийского стиха, сперва в одной его ипостаси, потом в другой, третьей, от «Митридата» до «Аталии», от едкой иронии «Британика» до кровокипящих страстей «Федры»[310]. Фредерика, вся собранная, сидела на жестком стуле, и Александр подумал, что слух у нее превосходный, потом вспомнил фразу Лоджа о ее связанных движениях и тихо улыбнулся. Фредерика словно услышала его мысль:
– Александрийский стих на бумаге такой точный, такой ясный, холодноватый, но невозможно представить, как играть его без крупных жестов, без гневного рыка, без возгласов, которые нарушат всю симметрию. Тут обязательно актер взмахнет рукой или уронит голову в ладони, правда ведь?
– Думаю, да.
– Я тебя люблю.
Это прозвучало так естественно, ведь весь рассказ Фредерики был даром любви. И Александр принял его.
– Я тоже тебя люблю, – сказал он возможно проще, желая как-то донести до нее, что ее слова, сперва осторожные и робкие, а потом текучие, пышные и страстные, тронули его, как не сумела тронуть другая женщина, нагая и розовая, лишь недавно лежавшая в его постели.
Вот он, вот он во всей своей грозной силе «непобедимый голос». Хотя нет, не это главное. Главное – то, как редко приносим мы мысль в дар другому. Ему столь многие говорили, что Фредерика очень умна, не исключая и самой Фредерики, что он привык принимать это на веру.
– Я тебя люблю, потому что ты умна, – сказал он, чтобы Фредерика поняла: теперь он в этом убедился.
– А я тебя люблю за то, что ты умеешь так дивно писать.
– Как думаешь, это достаточные причины?
– Для литературы – нет. В романах герои не любят друг друга за то, что оба понимают Расина. Ведь его стих – это как математика, только я в математике не слишком-то разбираюсь. Я чуть не сказала, что это чувственная вещь, но чувственное удовольствие тут не от эротики, а от геометрии. Хотя, наверное, не мне говорить, я об эротике знаю мало… Так о чем я? Ах да. Если бы в романе мы сидели и так вот сухо обсуждали стихотворный размер, этот роман просто никто не стал бы читать.
– В романе редактор вырезал бы наш диалог и сказал бы, что так не бывает. В романе может быть секс, но не Расинов размер, как бы глубоко он тебя не волновал. Эзра Паунд сказал, что поэзия – это одухотворенная математика. Просто в ней уравнения не для треугольников и сфер, а для человеческих чувств. А Вордсворт утверждал, что ритмы стиха и любви отражают пульсацию крови, что они «основной принцип наслаждения, определяющий нашу жизнь, движение и бытие». Мы слышим ток крови друг друга, Фредерика. Благодаря одухотворенной математике он отражен в слове таинственно и точно.
– Какое чудо!
– Да, Фредерика. Это чудо, и я дам тебе книгу на замену «Влюбленным женщинам»: мой сборник «Серебряных поэтов» шестнадцатого века, потому что в нем – «О любви Океана к Кинфии». Там странная орфография и напечатано все наперекосяк. А еще там ритм океана, приливы и отливы, которые ты должна услышать.