Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Просыпаясь утром, я видел чистую, отливающую золотом небесную голубизну, нежный свет, которому предстояло рассеяться и померкнуть под напором разнообразных дневных дел и побуждений. Это было естественно. Но оставалось неясным, почему эти побуждения столь бестолковы, а дела суетны и смехотворны.
Под гранатовым деревом на деревянной скамье меня ждал Игги с просьбой помочь ему выстроить сюжет произведения, над которым он работал. Потерпевший крушение морской лейтенант, волею судьбы заброшенный на остров, совершенно опускается и начинает пить. Индеец-полукровка предлагает ему нелегальный бизнес на Гавайях, но американскому офицеру становится известно, что среди рабочих на плантации затесались шпионы. В нем взыграло ретивое, и он намеревается выдать всю шайку властям, однако индеец-полукровка разгадывает его замысел и между ними начинается противоборство.
Игги все говорил и говорил, и я босиком отправился за бутылкой текилы.
Вскоре появился Моултон, и мы пустились в путь. Кухарка продолжала мне готовить, но есть в одиночестве было грустно и вместо обеда я часто покупал вредные для моего желудка тако, лепешки, или перехватывал сандвич в китайской закусочной.
Предстояло как-то упорядочить сумбурный поток сознания Игги. Фрэнсис Бэкон обдумывал свою «Новую Атлантиду» под доносившуюся из соседнего помещения музыку. На zocalo музыка грохотала весь день, гремели маракасы, фальшиво завывала скрипка слепого музыканта, и все это под аккомпанемент автомобильных гудков и колокольного звона, так что мешанина звуков только трепала мои расстроенные нервы. Настроение было настолько же ужасным, насколько прекрасными казались небосвод и горы под ним, так и манившие взяться за палитру. Город бурлил и завывал, достигнув сезонного пика оживления. Пока Игги нащупывал узловые моменты своего повествования и со страшным усилием двигал сюжет, рисуя борьбу морского офицера и полукровки — офицер хочет призвать на помощь береговую охрану, а полукровка ему в этом препятствует, — мы добрались до отеля Моултона. Тот уговорил меня подождать, пока он опишет высадку на землю очередной партии марсиан. Работу свою он ненавидел, особенно за вынужденное уединение. Я сидел на балконе возле его номера, понурый, свесив с колен усталые руки, глядел на причудливые очертания гор и лениво размышлял расплавленными на солнце мозгами о том, где сейчас может находиться Тея.
Вырвавшись на секунду на балкон из насквозь прокуренного номера, чтобы собраться с мыслями, Моултон бегал взад - вперед в шортах, не скрывавших его вогнутых коленок. Он щурился, морщил толстое лицо и с ненавистью поглядывал на шумящую внизу улицу. Потом налил себе выпить, в очередной раз закурил — курил он беспрерывно, проделывая всю последовательность движений: зажечь сигарету, затянуться, сбросить пепел, выпустить дым через свои ехидные ноздри с такой сдержанной серьезностью, словно в мире не существовало ничего значительнее и важнее сего занятия. Притом ему было невыносимо скучно, и он хотел и меня увлечь на эту тягостную орбиту своего уныния, опутать вязью следовавших друг за другом предметов — пепла, льда, заусениц, лимонной шкурки, липкого стакана, одышливой пустоты ничем не заполненного промежутка времени. Он старался найти соучастника собственной тоске, кого-нибудь, кто способен разделить с ним его участь, — так каждый из нас заставляет ближнего проявлять единодушие. А Моултон умел формулировать свои чувства. Он говорил:
— Скука — великая сила. Скучающий больше располагает к себе, чем не ведающий скуки. Скука вызывает уважение.
Этот курносый толстобедрый человек с гнущимися в обратную сторону пальцами словно одаривал меня ценными мыслями, считая, видимо, что производит этим сильное впечатление, чего на самом деле не было. Я не спорил, и он, по всей вероятности, думал, будто убедил меня, — всегдашняя ошибка моих собеседников. Он был велеречив и сделал разговоры чуть ли не смыслом своей жизни. Я это понимал.
— Ладно, давайте передохнем и сыграем в очко!
В кармане рубашки у него оказалась колода карт. Он смахнул пепел со стола и, поймав мой взгляд, устремленный на горы, сказал:
— Да, она там. Ну, за дело, дружище! Сразимся! Хотите пари? Могу поспорить, что обставлю вас через десять минут.
Моултон был опытным игроком, особенно в покер. Мы играли вначале у Хиларио, но когда тому не понравились наши поздние посиделки, переместились в грязную китайскую харчевню. Вскоре я стал все свое время проводить за картами. Кажется, гуроны некогда считали карты лекарством от ряда болезней. Думаю, какой-то из них страдал и я. Как и Моултон. Он был азартен, и мы бились об заклад, повышали ставки и резались в карты и в стукалку, как он называл бильярд. Мне везло, а кроме того, я умел играть, особенно в покер, пройдя хорошую школу еще у Эйнхорна. Моултон даже сокрушался:
— Вы, братец мой, должно быть, брали уроки у какого - нибудь покерного Капабланки. Вводите меня в заблуждение, блефуя с видом абсолютной невинности! А такой в природе просто не существует.
Он был прав. Я старался быть добродетельным, насколько я эту добродетель понимал. Но ведь мы окружены притворством в его разнообразных и мастерских проявлениях. И если природа вложила в нас инстинкт выживания, тот же самый, что помогает червям и жукам уворачиваться от фараоновой мыши и спасаться от прочих врагов покровительственной окраской, — что ж, вперед, и мы не одиноки!
С Теей я вел себя как ни в чем не бывало, хотя и знал, что мы с ней вступили на путь обмана. И если я не выказывал своего отчаяния, то это был тот же блеф, что и с Моултоном, — хорошая мина при плохой игре, попытка одержать верх, имея на руках одного валета.
И дались ей эти змеи! Что за мысль охотиться на них! Она возвращалась с мешками, от шевеления в которых у меня внутри все содрогалось, сжималось и хотелось сломя голову бежать в уборную. Она так тряслась над этими змеями, что это выглядело уже чистым чудачеством. С ними следовало обращаться бережно, не злить, чтобы они не бились головой о стекло, поскольку от ударов у них во рту образовывались болячки, которые с трудом заживали. Вдобавок между чешуек у них заводились паразиты и их требовалось чистить или протирать дезинфицирующим раствором. Некоторым змеям приходилось впрыскивать в рот эвкалиптовые капли и лечить легкие, потому что они подвержены туберкулезу. Самым ужасным была линька — когда змея мучилась, как при родах, пытаясь вылезти из старой шкуры. Ей было так больно, что даже глаза заволакивало тусклой пленкой. Иногда Тея, взяв щипцы, помогала змее, укрывала ее мокрыми тряпками, чтобы смягчить кожу, а в самых тяжелых случаях бросала в воду, кидая туда же деревянный чурбачок, чтобы измученному пресмыкающемуся, уставшему плавать, было куда преклонить свою плоскую головку. Но зато потом в один прекрасный день змея являлась во всем своем великолепии, и алмазный блеск ее новенькой кожи радовал даже меня, ее врага, и я разглядывал чешуйчатый чехол, который она сбросила, расцветая теперь зеленой лоснящейся свежестью в красных крапинках, похожих на зернышки граната.
Так во взаимных недовольствах проходило время; мне не нравилось все это помешательство на змеях — охота и последующее выхаживание. С одной стороны, змеи, с другой — город в разгар лета, жаркий и шумный. И то и другое меня бесило, но я помалкивал. Она же все допытывалась, когда я поеду с ней поохотиться, но я отнекивался, ссылаясь на то, что еще не совсем поправился. Она глядела на меня с сомнением, и я читал ее мысли: мол, на карты и выпивку здоровья у меня, видимо, хватает, но я и вправду похудел, плохо выгляжу, стал скрытен, и чем же тут можно помочь?