Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тея ехала позади — я видел ее сквозь папоротниковые заросли. В поле моего зрения мелькал и Хасинто — карабкался по скалам, и уже послышался шум от прыжков вспугнутых ящериц в подрагивающие алые цветы. Внезапно до меня дошел смысл охоты не с помощью неодушевленного оружия, а с живым существом, которого обучаешь, уверившись, будто всякое сознание — от слабых зачаточных проблесков до великих и всеохватных его проявлений — имеет один источник и общую природу. Я погладил птицу. Бизон, словно проверяя, здесь ли я, повернул ко мне голову. И в этот момент Тея взмахнула своим головным платком, подавая условный сигнал. Я нащупал тесемку колпачка и пригнулся к седлу, пуская лошадь в галоп. Бизон послушно ринулся вперед. Возможно, я выбрал слишком крутой спуск, потому что двигалась лошадь быстрее обычного. Сжав ляжками ее бока, я с криком «Взять!» сдернул колпачок и тут же почувствовал, что лечу над головой лошади, которая судорожно пытается удержаться на скользком камне. Лошадь падала вместе со мной. Я ощутил толчок — это Калигула слетел с моей руки — и увидел красное — свою кровь на камнях. Ударившись о землю, я плавно заскользил вниз. Раздались бешеное ржанье Бизона и вопль Хасинто.
— Откатись! Откатись от него! — закричала Тея. — Оги, дорогой, быстрее! Он брыкается! Он ранен!
Но копыто Бизона угодило мне прямо по голове, и больше я ничего не помню.
Порой требуется долгое время, чтобы осознать нашу связь с природой и цену, которую мы платим за эту связь и возможность длить наше в ней пребывание. Время, потребное для осознания этого факта, зависит от скорости растворения сиропа социальных условностей, которым мы услаждаем жестокую непреложность. Но, так или иначе, сироп этот растворяется и представшая нам реальность наполняет нас тягостным изумлением — мы внезапно понимаем, откуда произошли и куда должны вернуться. И можем вернуться в любую минуту, даже в следующую.
В общем, бедняга Бизон, проломивший мне череп копытом, сломал себе ногу, и Тея его пристрелила. Выстрела я не слышал, поскольку был без сознания. Вдвоем с Хасинто они взвалили меня, как куль с мукой, на спину ее лошади. Мальчик держал меня, сидя в седле. Из раны моей лилась кровь, к тому же мне вышибло зуб в нижней челюсти. Так, обмякшего, перевязанного тем самым платком, которым Тея подала знак начинать охоту — платок этот так промок, что уже не впитывал крови, — меня доставили к доктору. Уже возле его дома я шевельнулся и спросил:
— Где орел?
Никакой случай на охоте, даже самый трагический, не заставил бы Тею уронить слезу. Она не плакала. Оглушенный падением, ослабевший от потери крови, с забитыми землей ушами, я не столько слышал, сколько видел. Каждое касание ветерка или пряди волос к ране вызывало боль. По руке Теи, сжимавшей мою ногу, текла кровь. Она взмокла от пота, но была очень бледной. С отчетливой ясностью и четкостью деталей, характерной для зрения в такие минуты, я видел ее лицо в пятнышках света, отбрасываемого металлическими дырочками на шляпе, испарину на переносице и над губой.
Потом я расслышал крик мальчишки:
— Es el amo del aguila! El aguila![186]
Орел кружил над нами, очерчивая широкие круги, — мощный, с хищно загнутым клювом, в своих пышных турецких шароварах из перьев. Мир казался мне громадным и высоким, и я чувствовал себя цепляющимся за какой-то самый нижний его край.
— Тебе зуб вышибло, — сказала Тея.
Я кивнул, чувствуя языком дырку. Ну, раньше или позже, но с потерей зубов приходится мириться.
Во двор дома доктора вышли две женщины со сложенными носилками. Меня положили на них. Я был очень слаб и то и дело терял сознание, но когда меня проносили через патио, очнулся и мог порадоваться прекрасной погоде. Правда, в следующую же секунду настроение омрачила мысль, что из - за меня погиб Бизон — лошадь, оставшаяся невредимой на войне, избегшая пуль, вынесшая тяжелые переходы и, вероятно, наблюдавшая сцены насилия и пыток, трупы с развороченными, кишащими муравьями внутренностями, познавшая ураганный огонь и разрывы мин, пала от встречи со мной.
В петлице у доктора красовался цветок, и, выйдя к нам, он улыбался, хотя настроен был весьма серьезно. В приемной у него пахло лекарствами и эфиром. Мне тоже дали понюхать эфир, запах которого преследовал меня потом много дней, вызывая рвоту. Я лежал забинтованный, с лицом, как коростой, покрытым ссадинами и царапинами. Ел я только кашу и индюшачий бульон и не мог подняться без посторонней помощи. Из тюрбана бинтов на моей голове доносился какой-то свистящий звук, словно там не то сочилась вода, не то шелестели струи фонтана. Этот звук, а также боль вызывали подозрения, что доктор, этот улыбчивый угрюмец, сделал свою работу не самым лучшим образом. Я беспокоился за свой череп, зная, с какой легкостью мексиканцы воспринимают любое кровопролитие, болезнь и даже смерть и погребение, но позже выяснилось — в моем случае доктор оказался на высоте. Однако я страдал, грустил, похудевший, с ввалившимися щеками, глазами, обведенными тенью, и щербатым ртом. Закутанный в бинты, я был похож на Маму, а временами — на брата Джорджи.
Но даже когда ссадины мои зажили и головные боли стихли, меня снедало какое-то тягостное чувство, источник которого я не мог определить. Тею тоже мучило беспокойство. Неудача с Калигулой и мой идиотский промах, когда я, пришпорив Бизона, по существу, столкнул его в пропасть, ее явно обескуражили. Стать жертвой моей некомпетентности после стольких усилий, после всего, что она задумала и с блеском выполнила, — с этим и вправду трудно примириться. Калигулу Тея отослала к приятелю отца, в его зоопарк в Индиане. Я выбрался посмотреть, как будут грузить в фургон клетку с орлом. На голове птицы уже появилось белое пятно зрелости, взгляд был по-прежнему царствен, хищный клюв, этот совершеннейший из дыхательных и разрывающих плоть инструментов, внушал прежний благоговейный трепет.
Я сказал:
— Прощай, Калиг!
— Прощай, никчемный! Слава Богу, расстаемся! — произнесла Тея.
Оба мы готовы были разреветься — таким горьким казалось крушение надежд и благих планов. Колпачок с рукавицей еще долго валялись в углу в полном забвении.
За все время моей болезни Тея ухаживала за мной, не выказывая ни малейшего нетерпения, как, впрочем, и других чувств. Начав поправляться, я уже не хотел видеть ее возле себя, коль скоро лицо ее хранит такое выражение. Между нами произошел спор, как бы борьба великодуший: она не желала оставить меня в одиночестве, я же настаивал, чтобы она развлеклась, чем-нибудь занявшись, но только не ловлей змей. Но кто-то соблазнил ее именно этим — добычей крупных зеленых и красных гадюк. Проявляя исключительное терпение со мной, невольной жертвой охоты, лежавшим в тюрбане из бинтов как следствие ужасного краха, она ничем не выдавала своих чувств, однако я понимал, как она тоскует и нуждается в активном действии.
Поначалу она пошла мне навстречу, довольствуясь кабанами и прочей живностью в том же роде, потом стала приносить с гор змей в мешке. Понимая, что ей это на пользу, я не протестовал, с каждым днем наблюдая заметные улучшения. Я возражал лишь против того, чтобы она охотилась в одиночку, сопровождаемая Хасинто. Но в городке были и другие любители охоты, и иногда компанию ей составлял доктор или Талавера.