Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При всем стремлении Наполеона к национальному единству всегда и везде, будь то политика, экономика или религия, и при том, что он даровал Франции ряд прогрессивных нововведений, главным из которых стал его гражданский кодекс, речь о котором еще впереди, уже в годы его консульства отчетливо проявлялись черты диктатуры и деспотизма с обязательным для всякого диктатора и деспота подавлением оппозиции. Раньше и сильнее всего этот его деспотизм выразился по отношению к печати. Е. В. Тарле несколько преувеличенно, но в принципе верно определил контроль Наполеона над прессой как «идеальное, законченное уничтожение всяких признаков независимого печатного слова», хотя и насчитал к 1811 г. во Франции 205 периодических изданий[1325].
Наполеон всегда различал меру опасности для себя и своего режима той или иной оппозиции. Все зависело, как он полагал, от меры ее воздействия на политическое сознание нации. Он был терпим к деловой критике его политического курса в тиши законодательных палат и не принимал всерьез крикливую оппозицию со стороны Э. Ж. Сьейеса и ему подобных, ибо Сьейес, фигурально говоря, «сжимал кулаки, но прятал руки в карманы - на большее его смелости не хватало»[1326]. А вот оппозиция прессы раздражала первого консула и озлобляла.
Наполеон понимал как, может быть, никто из современников силу прессы. Именно он назвал ее «шестой державой», как бы на равных с пятью великими державами того времени: Францией, Англией, Россией, Австрией и Пруссией. Поэтому его стремление обуздать прессу и поставить ее, как и церковь, себе на службу было естественным. Первый шаг к этому Наполеон сделал 17 января 1800 г. В тот день был обнародован декрет, который запрещал 60 из 73 парижских газет. С этого декрета, считают авторитетные французские историки, и «открывается эра деспотизма» в наполеоновской Франции[1327].
Существует мнение (в частности, его разделял А. 3. Манфред), что мысль о запрещении столичных газет подсказал Наполеону Ж. Фуше в специальной записке, в которой тот утверждал: «Газеты всегда были застрельщиками революций, они их возвещали, подготавливали, а затем делали неизбежными. Малое количество изданий легче контролировать и проще заставлять работать на упрочение конституционной власти»[1328]. Правда, Манфред резонно замечает: «...не следует забывать, что Фуше решался высказывать предположения или советы, только будучи твердо уверенным, что они соответствуют желаниям патрона». В данном случае совет Фуше вполне соответствовал взглядам первого консула, который запрещал газеты «не потому, что они были опасны или оппозиционны, но потому, что их было слишком много, а чем газет меньше, тем лучше»[1329].
Как бы то ни было, декрет от 17 января 1800 г., хотя и принятый как временная мера («пока продолжается война»), поставил прессу под жесткий контроль властей на весь период консульства и империи. При этом обоснование единовременного запрета более 80 % парижских газет звучало издевательски: «...часть (! - Н. Т.) газет служит орудием в руках врагов Республики»[1330]. Теперь вне контроля остались лишь нелегальные памфлеты, которые тут же начали призывать всех недовольных к «уничтожению тирана» (в качестве примера Жан Тюлар сослался на «опус» М. Метжа «Турок и французский воин», приглашавший всех французов стать «тысячами Брутов»)[1331].
Крайне негативные оценки большинства историков (особенно Е. В. Тарле) драконовской сути декрета 17 января справедливы. Однако, соглашаясь с ними, надо учитывать и два смягчающих обстоятельства. С одной стороны, 13 газет, уцелевших после декрета, были лучшими в Париже[1332] (среди них крупнейшая из газет того времени - «Moniteur» и «Gazette de France» - старейшая из всех французских газет), а с другой стороны, условия политической, экономической, психологической войны с европейскими коалициями, главным образом с Англией, наводнившей Европу не только деньгами и оружием, но и антинаполеоновской литературой, отчасти все же оправдывали жесткий надзор французского правительства над собственной прессой.
Более того, даже при наличии явных признаков авторитарного режима во внутренней политике первого консула он как деспот далеко отставал от феодальных монархов Европы - российского, прусского, австрийского и других. «Правил тиран, но произвола было мало», - так оценил Стендаль правление Наполеона в годы империи[1333]. В период же консульства, до 1804 г., и тирании еще не было. Наполеоновский деспотизм уже проступал сквозь его конституционное облачение, но был пока что терпим - и сам по себе, и благодаря репутации Наполеона как «устроителя революционного хаоса», гениального законодателя и администратора. В конце концов разве не прав был Карл Маркс, рассудив, что «легче переносить деспотизм гения, чем деспотизм идиота»?[1334]
Как же сам Наполеон понимал и объяснял природу собственного деспотизма? Он был абсолютно убежден в объективной необходимости своих мер и старался убедить в этом всех - и современников, и потомков. Вот что он говорил об исторической обусловленности переворота 1799 г.: «О 18 брюмера рассуждают метафизически и долго еще будут рассуждать: не нарушены ли законы, не совершено ли преступление. Но в лучшем случае это отвлеченности, которые годятся только для книг, для трибуны и бесполезны перед лицом всевластной необходимости; это все равно, что обвинить моряка, срубившего мачты, дабы спастись от кораблекрушения. Созидатели этого великого переворота могли бы ответить своим обвинителям, как тот древний римлянин: оправдание наше в том, что мы спасли отечество. Возблагодарим же богов!»[1335]