Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нас што, усіх заб’юць?[270] — спросил белоголовый крестьянин.
Николаус ответил, что брат Мартин просто за них молится.
— За мяне не трэба[271], — тут же сказал белоголовый крестьянин, отмахнувшись от монаха.
Брат Мартин посмотрел на него.
— У вас, лацінян, адно спакусу, а не малітвы, не трэба мне іх, авось абыдуся без вашага таты, толькі на аднаго Хрыста спадзяючыся[272], — говорил крестьянин, отворачиваясь и по-детски накрывая голову руками, словно так и мог спрятаться.
Но брат Мартин договорил свою молитву и ушел.
Николаус, думая о том, что сейчас предстоит юнцу, снова вспоминал рассказ Иоахима Айзиксона о дитяти, спасенном из римской темницы. Кто знает, может, и этот юноша был бы поэтом, к примеру… А то и ученым, вторым Коперником.
Еще его занимал вопрос, передаст ли Каспер его просьбу воеводе Соколинскому о переводе простым жолнером. Хоть бы и жолнером, но на свободе… Сидеть в этой вонючей избе уж не было мочи.
Но снова ткал паук свою паутину… Да, он сидел в щели возле оконца и улавливал мух, Николаус наблюдал за ним.
— Так-то і мы злоўлены[273], — сказал белоголовый крестьянин, заметив, как паук расправляется с очередной жертвой.
А Николаус вспомнил еще один рассказ Иоахима Айзиксона — о Давиде и пауке. Раз Давид посетовал, глядя на паука, к чему, мол, сия бесполезная тварь Господом сотворена. А дальше было так. Бежал он от Саула и спрятался в пещере, залег там. А Саул с людьми — по пятам. И вот подходят к пещере, а вход паутиной заткан. И пошли дальше, решив, что нет никого, коли паутина не тронута. И Давид поцеловал того паука и возрадовался.
От тоски Николаус пересказал эту историю оставшимся в темнице сидельцам.
— Гэта ж цар Давід? — спросил белоголовый Захарка. — Які спявак быў ладны ды і песьняроў гулец?[274]
Николаус ответил утвердительно.
— Так ці будзе цар цалаваць павука?[275]
Николаус ответил, что таково сказание. Но крестьянин не отставал.
— Вось ты, літасцівы пан, пацалаваў бы — ды хоць і гэтага павука дзеля выратавання з цеснаты гэтай?[276] — И он ткнул узловатым пальцем в сторону паутины.
Николаус посмотрел на паутину и жирного пестрого паука с крестом на спине, и все остальные посмотрели. Тут как раз потянуло ветерком из оконца, и паутина заколыхалась, а Николаус вдруг улыбнулся.
— То-то і яно, ваша міласць, самому дзіўна[277], — сказал крестьянин.
Но Николаус не тому улыбался, а снова припомнился ему рассказ Иоахима Айзиксона про Давида, как, бывало, спал он, а гусли, сиречь лира, а может и лютня — словом, струны на его инструменте, висевшем у изголовья, под ночным северным ветром начинали звучать и будили псалмопевца, и он сочинял новые псалмы во славу Господа.
Про себя он и называл теперь паука Давидом.
И однажды приблизил лицо к нему, вмиг сжавшемуся в уголке, затаившемуся, и вдруг вытянул губы и коснулся серого креста. Давид так и остался недвижен. Лишь паутина его от дыхания покачивалась.
В какой-то миг Косточкину почудилось, что на другой стороне произойдет нечто такое… Но ничего и не случилось. Там был такой же туман. Смотрели окнами деревянные дома и новые коттеджи дурацкого вида. Вдалеке над оврагами в тумане плыл собор. Косточкин его сфотографировал.
— Лучше сверху, — сказала Яна.
— Перед поездкой я отыскал несколько кадров Прокудина-Горского, — откликнулся Косточкин, — с видами Смоленска. Надо заметить, что виды Смоленска с тех пор сильно ухудшились. Много каких-то чудовищных конструкций, железок. Из чего только не строят здесь заборы. Я даже фрагмент кладбищенской ограды видел. А этот коттедж? Что за дурацкая бетонная коробка? Неужели нельзя требовать от домовладельцев, чтобы они хотя бы не уродовали пейзаж?
Яна замахала на него руками в черных перчатках.
— Ой-ой, перестань! Знаешь, каким богатым был Смоленск? В конце шестнадцатого века? Средний двор имел пять-шесть коров, столько же лошадей, до десятка овец, по двадцать-тридцать кур. Это нам любил повторять маэстро Охлопьев. А что же случилось потом? Смута, Наполеон, революция, Гитлер так и не дали смолянину забогатеть. Не дают и ныне. А воз и ныне там. Не до жиру, мсье.
— Да нет, я чисто с фотографической точки зрения. Раньше город был фотогеничнее, насколько это можно судить по тем снимкам.
— Но жить в нем вряд ли было удобно. Все эти канавы с нечистотами, навозная жижа… Если во дворе столько-то живности? Хотя эти данные не о горожанах вообще-то, а просто о среднем дворе смолянина.
— Зато теперь, вон, почти в каждом дворе авто, — сказал Косточкин.
— Все сидят на игле автокредитов. И прочих кредитов. Ты слышал, какой вой поднял Жирик, когда его подопечного назначили сюда губернатором?
— Нет, — признался Косточкин.
— Он закричал в какой-то программе: это же убита-а-я-а-а область! Мол, дайте другую, и мы покажем эффективность нашей партии.
— Мне кажется, — сказал Косточкин, — у нас сейчас беспартийная система.
Яна оглянулась на него с удивлением, убрала волосы с лица.
— На самом-то деле, — продолжал Косточкин. — Если подумать. Как в девятнадцатом веке.
Зазвучали позывные, но Косточкин снова не вынул трубку.
— Может, это клиент? — спросила Яна.
— Ну и что… Ладно. — Он посмотрел на дисплей мобильника и спрятал его. — Неизвестный номер.
— Так вот клиент и звонит… Это что за музыка? — с любопытством спросила она.
— Ричард Эшкрофт. «The Verve». Сначала они назывались «Verve», но оказалось, что уже есть такая группа в Америке, пришлось добавлять артикль. А они в Британии и не ведали про такую группу. Вообще их преследовал этот казус… дежавю. Они переиграли вещь «Роллингов» под названием «The Last Time», у них это стало «Горько-сладкой симфонией» с другими словами. И те сначала согласились, а как увидели, что вещь вознеслась в первые строчки хит-парадов, сдали назад и потребовали себе всю выручку, да еще и указать, кто автор на самом деле.