Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну так что же никто не придет в этот город?.. Хоть в темнице томится и не дитя и не ученый, а лишь искусный игрок в шахматы да некоторый умелец лютневой игры…
От долгого сидения в этой деревянной темнице до чего только не додумаешься!..
Вспомнился ему и некий драгоценный червь Соломона. Выглядел он, как зернышко, хранили его в шерсти и ячменных отрубях в свинцовом сосуде. Так с помощью этого червя резали окна в каменных домах, обтесывали камень для храма и гранили драгоценности. Всего-то зернышко — а какие дела… Уж эти бревна им разрезать можно и подавно.
Еще лучше то слово, что указывает на слово всесильное: Шем-Гамфораш.
Какое же это может быть слово?
Скажешь — и распахнется темница…
Иоахим Айзиксон точно знал, пусть и не всё такое слово, но полслова, и зерно у него обращалось в золото.
Николаус и сны уже видел странные, под стать этим библейским сказкам. Снился ему Иоахим и отец с матушкой Альжбетой, плывущие на корабле по Борисфену, под стены замка. Но из темницы вместо него выходил кто-то другой, он перебирался в корабль, корабль отчаливал, горло у Николауса перехватывало отчаяние, он даже не мог крикнуть. А мать с отцом обнимали того самозванца — и вдруг он оборачивался, и это был Александр! Под подбородком у него краснел цветок.
Снилась ему и Вясёлка, собирающая травы и цветы на лугах под приглядом своего деда с грубым трубным голосом. И вдруг она видела чудесный красный цветок среди деревьев и шла за ним… А Николаус-то знал, что это за жуткий цветок, и снова пытался крикнуть, остановить…
Но ничего не останавливалось, люди из снов как будто жили сами по себе и поступали по своему усмотрению, не обращая на Николауса внимания.
И Вясёлка шла к тому цветку, пригибалась под ветвями, раздвигала травы, наклонялась и срывала цветок — и тогда стон проносился по лугу, такой, что и сам Николаус просыпался, стеная.
Снились ему снова снега и огонь среди деревьев, а у огня сидел кто-то с книгой на коленях… листал. Николаус подходил, не дыша, но хруст снега его выдавал, и тот человек оглядывался — и был это Алексей Бунаков.
«Что ж ты, пан Микола, — говорил Бунаков, усмехаясь, — книгу мою взял? Пристало ли то шляхтичу твоего рода?»
«На саврасом была сума, в той суме и книга, — отвечал Николаус, — а я-то искал хлеба».
«Так то хлеб и есть, — отвечал радостно Алексей. — Давай печь будем? Хочешь есть?»
С этими словами он отрывал листы с миниатюрами и клал на горящие с треском поленья.
«Да что ты, пан Алексей!» — кричал Николаус, выхватывая лист из огня. А Бунаков смеялся. И Николаус с удивлением ощущал запах… запах горелого хлеба, да…
Вдруг слышался звон издалека, приближался, и от этого сердце сжималось. Оба они с тревогой смотрели по сторонам, смотрели… Да и видели темную глыбу в снегах. И то был медведь. В горбе его колыхались вонзенные копья. А цепь и громыхала, звенела.
Внезапно тот медведь усмирялся, и уже его видел Николаус где-то у реки летней, на песчаной косе, и там горел другой костерок под чаном, а комедианты сидели кто где, один в соломенной шляпе удил рыбу. И по реке плыл плотик, а на нем сидел чернобородый мужик с крепким лицом. Рыбак кричал: «Воевода!» И все снимали шапки. А воевода им отвечал: «Вот возьму замок и вернусь к вам на уху!» И в воде отражалась его голова… Или это уже был кочан капусты, плыл, покачиваясь…
В темницу привели нового пленника, пахолика, еще почти подростка безусого, Кристиана, с разбитыми губами, раздувшимся сломанным носом, схваченного неизвестно за что, а говорить правду он не хотел, что-то твердил обиженно про несправедливость и наговор. Но зато он рассказал новости осады.
Януш Радзивил давно привел своих голландцев под Красное; был второй большой штурм, но снова московиты потерпели неудачу; Гонсевский сам приступил было к воротам Kopyitinscii с припасами для гарнизона, но в замке про то не ведали и не смогли вовремя поддержать его, а русские, что стоят на западной горе, кинулись и прогнали наступавших; потом был еще бой на речке, что на южной стороне от замка, всадники Гонсевского погнали было московитов, да сами попали в засаду, многих порубили, потопили в мелкой той речке, раненых не брали, а тащили к речке и окунали головой, держали, пока те не захлебывались, со стены было видно, а толком не поможешь: стрелять — своих заденешь; это была победа русских; Гонсевский ушел, но скоро снова объявился на той же речке, и опять закипел бой, да русские еще раз отбросили поляков; и наконец главная новость: к Smolenscium’у идет его величество Владислав Четвертый с гусарами, рейтарами, товарищами панцирной хоругви и казаками, всего войска — больше двадцати тысяч.
— Подробные у тебя сведения, — заметил Каспер. — Для Шеина, что ли, собирал?
Пахолик гневно и в то же время обиженно взглянул на шляхтича.
— Да никогда в жизни, пан ясновельможный!
— За что же пожаловали тебя таким гостеванием?
Пахолик не ответил. Что ж, у каждого здесь своя история. У самого Каспера история была проста, он все же ее поведал Николаусу. Вместо себя на дежурство на стену он нанял другого, горожанина, а тот и за себя ходил и в результате просто спал на стене в камере среднего боя.
— А я — убийца, — сказал и Николаус в ответ на новые его расспросы.
На что Каспер философски заметил:
— Да уж кто здесь соблюдает шестую заповедь… Днем с огнем не сыщешь.
Николауса известие о походе короля ободрило. Может, для решительного сражения их выпустят? Позволят с оружием в руках искупить вину. Но снова тянулись дни за днями, как паутина. Как вдруг произошли сразу два события: Каспера освободили, а юного пахолика увели на казнь. К нему пришел перед этим монах-бернардинец, брат Мартин, прибывший сюда вместе с Николаусом из монастыря в Прасныше. Он причастил бледного и растерянного пахолика, видимо не ожидавшего такого быстрого исхода своего дела. Брат Мартин говорил, что все произойдет очень быстро и ему не надо так трепетать, но юноша трепетал, уж точно, руки его с длинными пальцами ходуном ходили, лицо искажалось судорогами. Мартин говорил, что крестная мука Спасителя была многажды тяжелее, что разбойник, который раскаялся на кресте рядом, был вознесен в горний мир. Казнь есть искупление при искреннем раскаянии. Но, похоже, юноша Кристиан плохо его понимал, если вообще хоть что-то разумел из этой речи. Глаза его блуждали, как у больного.
И когда его уводили, он бормотал, что не хотел, не знал, не думал. А у замешкавшегося брата Мартина в сутане, подпоясанной веревкой, Николаус успел спросить, что уготовано этому юнцу.
— Веревка, — со вздохом откликнулся тот. — И, может быть, мир вечный. Молитесь и вы за него.
— Кто бы за нас помолился! — крикнул лысый литвин ему в спину.
— Я стану молиться, — ответил кротко брат Мартин, — и за вас, братья.
Обернувшись, он начал крестить сидельцев на соломе и бормотать молитву.