Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Похоже на большое приключение! – Рембрандт явно обрадовался. – Мы завтра же поездом отправимся в Вашингтон. Вы сможете уехать так скоро, Макс?
Мы выпили за нашу удачу, за нашу общую судьбу, за нашу счастливую встречу на «Мавритании». С такими чудесными компаньонами у меня не возникнет никаких трудностей, когда я приеду завоевывать американскую столицу. Они шутливо предлагали мне «вспомнить» мать-англичанку, отца, замечательного французского солдата, и его отца, который сражался на стороне южан в годы гражданской войны. Мы даже поговорили о предке, руководившем полком добровольцев в Войне за независимость. К тому времени, когда мы вышли из бара, я снова развеселился, уже наполовину поверив в свою новую личность. Мои приятели нашли самый удачный компромисс, особенно с учетом нашей общей цели. Их друзья были южанами и считались только с теми иностранцами, которые поддерживали Юг шестьдесят лет назад. Мать Джимми Рембрандта, по его словам, родилась в Луизиане, а отец, родом из Пенсильвании, был активным членом Демократической партии до несчастного случая на скачках, который произошел перед самой войной. Вскоре после полуночи мы заказали такси до моего отеля, а мои спутники поднимали воображаемые бокалы за Макса Питерсона, французского джентльмена, и пытались научить меня насвистывать «Дикси». Мелодия очень важна, серьезно говорили они, но если я хочу завоевать привязанность их друзей, то следует выучить все слова. Что до моих политических взглядов, то, по мнению Рембрандта и Мортимера, они были просто идеальными.
По-дружески шутливо Джимми и Люциус помогли мне войти в лифт, а потом направились в «Астор», пообещав встретить меня в холле на следующее утро. Наше сотрудничество должно было принести всем огромную выгоду. Мои французские авиационные проекты, по их словам, покажутся картонными моделями в сравнении с новыми замыслами, которые будут реализованы в Америке. Я вернулся к себе в комнату и попытался собрать вещи. Но как только я остался один, мной неожиданно овладела меланхолия. Я лежал в постели и оплакивал Эсме. Сколько еще времени пройдет до нашего воссоединения? Чем я провинился перед Богом, за что меня карают так строго, тогда как циничные богачи и безжалостные властители остаются безнаказанными?
Уехать из Нью-Йорка было мудрым решением. Здесь меня подстерегали все те же знакомые враждебные силы, хотя я едва ли мог это предположить. Бродя по городу, я видел темных эмиссаров Карфагена, занятых своими черными делами. То тут, то там появлялись признаки опасности, но они оставались незамеченными. В некоторых домах Гарлема, занятых приличными немецкими семьями, которым угрожали со всех сторон афроамериканцы и выходцы с Востока, я видел в окнах плакаты: «Keine Juden und keine Hunde»[184]. Но прошел год-другой, и эти надписи исчезли. Потом и сами семейства покинули город, а смеющиеся негры превратили удобные здания в запущенные трущобы. Нью-Йорк попытался принять их – это был вопрос гордости. Но Нью-Йорк совершил ошибку – все зашло слишком далеко. Город столкнулся с немыслимой ересью: все эти темнокожие мессии и иудействующие лжепророки расплодились во множестве. Христиан учат все терпеть, и мы терпим – но мы не можем и не должны терпеть зло. Лицемерие и воровство не останутся безнаказанными. Те евреи-сефарды – они утверждали, что были испанскими донами, как будто этим стоило хвастаться. Испанскую империю создало карфагенское золото, она была пропитана языческим стремлением к разрушению. Американцы уже разгромили врагов в нескольких героических войнах. Но теперь враги возвращаются под тысячами разных масок. Их не остановить. И их einiklach злорадствует в огромных башнях, стальных и бетонных крепостях, катается в «роллс-ройсах» по Уолл-стрит, управляет судьбами всего мира, в то время как доны Маленькой Италии, Бруклина, Бронкса и испанского Гарлема становятся богаче Морганов или Карнеги и не создают ни благотворительных учреждений, ни фондов, ни библиотек – они только разрушают.
Я не могу винить себя в том, что сталось с Нью-Йорком. Если бы я присмотрелся, то сразу бы увидел гниль и плесень. Меня ослепил невероятный потенциал города, его величие, его красота. И для меня он остался самым красивым городом на земле. Когда теплое утреннее солнце озаряло серые и желтые башни и садилось, подсвечивая алым Бруклинский мост, я задыхался от изумления – и неважно, сколько раз я уже это видел. Я слышал, что в Нью-Йорке уничтожают всю былую красоту, заменяют прежние небоскребы сооружениями из черного стекла и невыразительного камня. Они разбили вдребезги почти все, а то, что не разбили, распотрошили и испортили. Отель «Пенсильвания» теперь стал серым, неуютным кроличьим садком, лишенным стиля и вкуса. Его перекупила фирма «Хилтон» и превратила в машину для переработки путешественников, выходящих из этих нелепых летающих цилиндров. И все сделано во имя демократии. Идея всеобщего равенства – вредная идея. Мечты великих строителей Нью-Йорка, убитого архитектора Стэнфорда Уайта[185], становятся искаженными кошмарами. Призрак старого города нависает над новым. Уайта убили в саду на крыше Мэдисон-сквер, через дорогу от того места, где стоял мой отель. Он построил декорации для собственной смерти. И теперь эти декорации уничтожены. Он привез в Америку все лучшее, что отыскал в Европе, он создал архитектуру, которая была простой, истинно американской по стилистике и пропорциям. Теперь все над этим потешаются. В целом мире силы Карфагена подрывают нашу культуру, наши воспоминания, наши памятники, заменяя их одинаковыми зданиями, которые строятся теперь в разных странах. Они уничтожают наше наследие, они стирают наши воспоминания. Даже наши души находятся под угрозой уничтожения. В 1906 году враги Уайта замыслили его убийство. Убийцей стал еврей по фамилии Toy, который утверждал, что Уайт обольстил его жену. Надо отметить, что Toy в итоге признали невиновным, поскольку он совершил преступление в состоянии аффекта. Злодей избежал наказания. Карфаген произвел еще один выстрел – и остался безнаказанным. Поистине, Ich vil geyn mayn aveyres shitein![186]
В восемь часов утра, подкрепив свои силы кокаином и упаковав чемоданы, я позвал швейцара, а потом спустился в коридор, по которому разносилось эхо наших шагов. Когда я оплатил счет (это сильно уменьшило мои денежные запасы), ко мне приблизился Джимми Рембрандт. Он улыбался и был полон энергии. Пожав мне руку, Джимми заявил, что я выгляжу великолепно. Мортимер, по его словам, чувствовал себя нехорошо и с трудом мог говорить, но поедет вместе с нами поездом. Мы вышли из вестибюля и направились к Пенсильванскому вокзалу. Мои сумки везли на тележке позади нас.