Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако постоянство доминирующих намерений цивилизирования, а также ассимилирования или аккультурации не должно заслонять тот факт, что части российской элиты, особенно во второй половине XVIII века, столкнулись и со значительной фрустрацией, и с крушением иллюзий. Как любой миссии цивилизирования в рамках колониального господства, российской также был внутренне присущ кризис: момент отказа предполагаемых «варваров» стать цивилизованными[1615]. Вместо благодарности за предоставленные навыки в сфере политики безопасности, экономики и культуры российские «цивилизаторы» столкнулись с сопротивлением или просто с отсутствием прогресса.
Этот изначально заложенный кризис (built-in crisis), разрыв между притязанием и действительностью, как правило, приводил не только к призывам применять больше насилия. Следствием крушения иллюзий становилось также то, что коренным жителям имперских периферий в связи с их якобы слабой обучаемостью все чаще приписывались генетически обусловленные черты с негативной коннотацией. Это подтверждает заключение Салихи Бельмесус, которая на примере «Новой Франции» XVII века пришла к выводу, что зачатки расового мышления следует искать не в ходе развития современных наук XIX века, но уже в колониальном контексте фрустрированной политики цивилизирования и ассимилирования предыдущих столетий[1616]. Правда, ранний расовый образ мышления российских имперских деятелей раннего Нового времени еще не был связан с физическим обликом людей. Однако предположение о природных, неизменяемых качествах этнических групп уже «перебрасывало мостик» к расовым дискурсам XIX века. Этот вывод примечателен тем, что расовые дискурсы фактически диаметрально противоположны базовой идее дискурса цивилизирования, основанного именно на идеях воспитания, благоразумия и способности к изменениям «цивилизируемых»[1617].
В случае с генерал-майором И. И. Веймарном, командовавшим российскими войсками на Сибирской линии в 1761 году, опыт неоднократных разочарований привел к потере «его надежды» на «полное исправление» кочевников: ввиду их «бесполезных склонностей» «надежды на полное исправление обычаев и традиций среди них [кочевников] мало или почти нет». Из этого понимания он вывел тактику ослабления кочевников, стратегию приведения их к «некоторой скудости» путем сокращения поголовья скота и лошадей. Только тогда их можно было заставить «к лутчему и спокойнейшему житию привыкать»[1618].
Оренбургский губернатор А. А. Путятин приходил в ярость от необучаемых и опасных, по его мнению, башкир. В 1766 году он обратился к Сенату с предложением впредь больше не допускать «иноверцев» (а также «новокрещеных») к поселению в Оренбургской губернии, поскольку они были «неудобны и безнадежны», а что касается новокрещеных, то они тайно возобновляли свое неверие и, главное, бессмысленно занимали землю, которая лишь при заселении «великороссийскими людьми» могла бы принесли желаемую пользу «человеческому роду»[1619].
В 1788 году ожесточенность вызвало отсутствие ожидаемого эффекта от ускоренного «цивилизирования» среди казахов, которым была оказана «честь» участвовать в малых органах исполнительной власти российской администрации. Вместо ожидаемых благодарности и приязни к России, администрация столкнулась с полным равнодушием: органы исполнительной власти существовали только на бумаге, казахи требовали жалованье и после его получения снова возвращались в глубь степи[1620]. Полковник Д. А. Гранкин пришел к выводу, что казахи находились в российском подданстве только ради получения царских даров, то есть «из единого лакомства». В отношении столь своенравных «диких народов» был уместен, по его мнению, только жесткий подход: «С сим же народом, чем суровее обходиться, тем повинности лучшей от них ожидать должно»[1621].
Результаты удержания заложников также разочаровали некоторых представителей российской элиты. Штабс-капитан Фомаков еще в середине XIX века жаловался на то, что бывает так, что казах, которого пытались воспитать и образовать за государственный счет, по возвращении в жуз всего через несколько недель терял «всю полировку», «все, что было к нему привито»: «он снова тот же киргиз»[1622]. Еще более глубоким было разочарование по поводу двух «ученых и надежных» башкир из «лучших людей», которых в середине 1730‐х годов удерживали в качестве заложников на российской стороне. Они были выбраны специально, чтобы привести своих мятежных соплеменников к покорности, а вместо этого сами перебежали к повстанцам и передали им приобретенные знания о российской стороне[1623].
Даже из тех заложников, которые на острове Кадьяке у побережья Аляски в конце 1780-х — 1790‐х годах стали объектом, пожалуй, самых масштабных из всех российских усилий по цивилизированию, — в основанной для заложников школе они осваивали русский язык, возделываение зерновых культур и животноводство, получали знания о русской православной вере и обучались игре на музыкальных инструментах — некоторые после освобождения вновь сражались на стороне своих этнических групп против российских захватчиков[1624].
На этом фоне, как и в случае с цивилизаторскими миссиями других колониальных держав, в отношении Российской империи можно говорить о переоценке как собственных ресурсов, так и привлекательности собственного образа жизни, а также об утопических дискурсах[1625]. Непонимание местных реалий основывалось прежде всего на «стратегии нигилизации», столь характерной для колониальных миссий цивилизирования: конструкции действительности и символические смысловые миры «Других» — коренных жителей покоряемых территорий — сначала наделялись негативным онтологическим статусом, а затем замалчивались или «теоретически ликвидировались». Вместо попыток вникнуть в образ мыслей «Другого» и конструирования инаковости имело место неограниченное ожидание его цивилизирования и аккультурации или ассимиляции[1626].
Устав Сперанского от 1822 года можно рассматривать как следствие, с одной стороны, постоянной фрустрации российских властей, а с другой — их нежелания отказываться от притязаний на цивилизирование и ассимиляцию или аккультурацию. С одной стороны, представленные в уставе попытки номинально, административно и по образу жизни в долгосрочной перспективе объединить сибирские этнические группы и казахов с остальными частями державы имели аккультурирующие и ассимилирующие черты. С другой стороны, во введении новой правовой категории инородцев выражалось осознание того, что до аккультурации еще было далеко и поэтому все-таки еще оставалась необходимость в юридически определенной «переходной категории». Эта категория включала нерусских и нехристиан, которые по своему происхождению и социальному положению не имели ничего общего, но объединялись только в восприятии российской элиты. Эта развивавшаяся более столетия точка зрения заключалась в предположении о превосходстве населения, являвшегося носителем преимущественно культуры российского образца, над этническими группами, обитавшими на юге и востоке державы и рассматривавшимися как отсталые «по различному степени Гражданского их образования и по настоящему образу жизни»[1627].
Какую же роль играла рецепция мыслей Просвещения в формировании и развитии российских дискурсов и политики