Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но при рассмотрении этого вопроса академиками в конце апреля Александров поддержал своего ученика весьма сдержанно, и проект Легасова отклонили. До академика эти новости дошли 26 апреля 1988 года, точно к двухлетней годовщине аварии. В тот день дочь Легасова Инга, как обычно, забрала сына из детского сада[1417]. Подойдя к дому, она обрадовалась, увидев у подъезда отца. Инга предложила ему подняться и поесть, но он сказал, что должен ехать. «Я еду из Академии наук, – сказал Легасов. – Заскочил на минутку посмотреть на тебя». Это был последний раз, когда она видела его живым.
На следующий день, в обед, сын Легасова Алексей, придя на Пехотную, 26, обнаружил тело отца висящим в петле в лестничном проеме[1418]. Посмертной записки академик Легасов не оставил. Когда коллега из Курчатовского института проверил его кабинет на радиоактивность, он обнаружил, что вещи слишком загрязнены, чтобы их можно было вернуть семье[1419]. Их собрали в большие пластиковые мешки и захоронили. Вскоре после этого, когда с Анатолием Александровым заговорили о том, кому передать некоторые обязанности Легасова, 85-летний директор сорвался и зарыдал. «Почему он оставил меня?» – сказал он[1420].
Через две недели после смерти Легасова министр здравоохранения СССР приветствовал гостей и участников Международной конференции по медицинским последствиям аварии. Конференция проходила в Киеве, на нее приехали представители МАГАТЭ и Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ)[1421]. В первый раз советские ученые признали, что на момент аварии на наиболее загрязненной территории Украины, Белоруссии и России проживало 17,5 млн человек, включая 2,5 млн детей в возрасте до 7 лет. Из их числа на конец 1986 года 696 000 человек прошли обследование в медицинских учреждениях. Однако официальный список умерших по причинам, связанным с катастрофой, оставался тем же, что и в прошлом году, – 31 человек. Министр здравоохранения сказал, что они не обнаружили ни одного случая поражения населения в связи с радиацией. «Нужно сказать твердо, – заявил он участникам, – сегодня мы можем быть уверенными, что чернобыльская авария не оказала никакого воздействия на здоровье людей».
Однако граждане Советского Союза уже не доверяли своим ученым. В Киеве, даже спустя два года после аварии, пары боялись заводить детей, и люди приписывали все недомогания воздействию радиации[1422]. «Правда Украины» начала публиковать, как было обещано, еженедельные отчеты о радиоактивности в трех ближайших к Чернобыльской станции крупных городах. И все же руководители атомной отрасли не могли осознать, до какой степени они утратили доверие общества[1423]. Привыкнув к статусу почитаемых икон социалистической утопии, они видели, что теперь на них смотрят враждебно и с подозрением, но продолжали держаться своих убеждений с твердостью праведников.
На пресс-конференции в день закрытия конференции в Киеве глава Института биофизики отчитал ученых, которые прогнозировали тысячи случаев заболеваний раком в результате аварии. «Они наносят большой вред, забывая о множестве переменных факторов, – сказал он. – Мы никогда не говорим о числе заболевших. Это аморально»[1424].
Сообщения о заболеваниях, вызванных долговременными последствиями чернобыльского взрыва, он игнорировал, называя их проявлениями нового психологического синдрома – «радиофобии».
Для последних правителей СССР самыми разрушительными последствиями взрыва чернобыльского реактора № 4 были последствия не радиологические, а политические и экономические. Облако радиации, распространившееся по Европе, не позволило скрыть катастрофу и навязало хваленую открытость, горбачевскую гласность даже мало склонным к этому консерваторам в Политбюро. А понимание того, что даже ядерная отрасль подорвана секретностью, некомпетентностью и загниванием, убедило Горбачева, что прогнило все государство[1425]. После аварии, испытывая гнев и разочарование, он осознал необходимость глубоких перемен и с головой ушел в перестройку в отчаянной попытке спасти социалистический эксперимент, пока не стало слишком поздно.
Но, как только партия ослабила свою крепкую хватку, оказалось, что невозможно полностью восстановить прежнюю степень контроля над информацией. То, что началось с более, чем прежде, открытого рассказа о Чернобыле – репортажи в «Правде» и «Известиях», документальные телефильмы и свидетельства очевидцев и участников в популярных журналах, – расширилось и подтолкнуло прессу к дискуссиям по долго цензурировавшимся вопросам, включая употребление наркотиков, эпидемию абортов, Афганскую войну и ужасы сталинизма[1426]. Поначалу медленно, потом набирая ход, советское общество начало открывать для себя, насколько глубоко оно было обмануто – не только по поводу чернобыльской аварии и ее последствий, но и по поводу идеологии и идентичности, на которой было основано. Авария и неспособность властей защитить население от ее последствий окончательно разрушили иллюзию, что СССР – мировая сверхдержава, вооруженная технологиями и ведущая человечество за собой. Когда открылись попытки властей скрыть правду о том, что случилось, даже самые преданные идее граждане Советского Союза столкнулись с пониманием того, что их вожди коррумпированы, а коммунистическая мечта – фальшивка.
Вскоре после самоубийства Валерия Легасова «Правда» опубликовала отредактированный отрывок чернобыльских воспоминаний, которые академик надиктовал на магнитофонную пленку[1427]. Он описывал безнадежную неподготовленность к катастрофе и долгую историю нарушений безопасности, которая к ней привела. «После того как я побывал на Чернобыльской станции, я сделал однозначный вывод, что чернобыльская авария – это апофеоз, вершина всего того неправильного ведения хозяйства, которое осуществлялось в нашей стране в течение многих десятков лет», – писал Легасов в своем завещании, которое появилось под заголовком «Мой долг рассказать об этом». К сентябрю 1988 года, в условиях быстрых изменений системы, Политбюро восприняло озабоченность общества и прекратило строительные работы на двух новых атомных станциях, хотя одна из них – на окраине Минска – была почти готова[1428].