Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выше мы объясняли дьяволизацию идеи Бога у Кальвина отношениями с отцом-тираном, а точнее – перенесением на Бога страшных и ненавидимых черт отца. В то же время Кальвин приписывал Богу и другие намерения отца – достойные, подходящие для благочестивого семьянина. Сделаем еще один шаг. Как установлено биографами, Кальвин должен был непременно покоряться отцу и жертвовать своими желаниями. Добродетель необходима – и под этим знаменем он, вопреки главной евангельской заповеди, идет войной на «любовь к самому себе»[798]. Он жесток к себе, его совесть сурова – и жестокостью наделяется Бог, облаченный в такую нравственную строгость, какую не превзошел бы и дьявол. Кстати, дьявол, получивший от Бога почти все лишенное воли человечество, тоже может только одно – вечно мучить людей в аду, разве что он это делает со злорадством, а Бог – с праведным гневом и, как часто говорит Кальвин, с ненавистью и местью. Кальвин превращает борьбу за славу Божию в главную христианскую задачу – это необходимая психологическая реакция на тайную дьяволизацию Бога. Это гиперкомпенсация, как то же навязчивое мытье рук или фанатичное стремление к истине… Она уравновешивает влечение иного характера, отвергнутое совестью[799], в данном случае – ненависть к отцу. То, сколь мало Кальвин любил отца, видно из его письма от 1531 года, когда отец был уже безнадежно болен, а Кальвин писал об этом «с почти ужасающей черствостью»[800].
Жестокость к себе всегда сопровождает жестокость к другим, мазохизм и садизм – две стороны одной медали. Однако это выражение не нужно понимать в экстремальном смысле. Любовь к ближнему всегда генетически основана на любви к себе. Тот, кто взрастил в себе склонность к самомучениям, которая, может быть, и заложена при рождении, но всегда развивается из-за воспитания или образа жизни, редко достигает нормальной любви к ближнему. Тот, кто не может найти для себя никакой радости, но гиперкомпенсирует это чрезмерной любовью к ближним, обычно, а может, и очень часто, жесток к отдельным людям.
Максимально эта установка проявляется у некоторых страдающих неврозом навязчивых состояний, которые при помощи болезней мучают близких родственников. Одна больная, которую я наблюдал, страдала от множества мучительных навязчивостей. Она невероятно опекала супруга, заставляла его дотошно следить за здоровьем, постоянно держать медсестру, и хоть он был в самом расцвете сил, ему пришлось покинуть работу и растить в себе невроз. Собственная тяжелая болезнь и избыточная забота позволяли ей бессознательно мучить супруга, которого она на уровне сознания любила самой горячей любовью.
Совесть не позволяла Кальвину превратить мазохизм в садизм. Но его представления о Боге, связанные с вытесненной ненавистью к отцу и вытесненным чувством вины, позволили. Опыт Кальвина был сродни тому, через что проходили инквизиторы. Растворение в толпе способствовало обращению к Библии и к гонениям на еретиков, устроенным Католической Церковью, в поисках выхода для собственной жестокости. Так вершина жестокости – обречение всего человечества, кроме нескольких избранных, на вечные адские муки, сожжение людей как еретиков и орудий дьявола, – обратилось в благочестие и нравственно-религиозную строгость. Другой вопрос, соответствует ли это учение, которое Кальвин обосновал на Священном Писании, учению Иисуса о милостивом Боге Отце и Его главному требованию о любви к ближнему. То, что Кальвин вычитал из Евангелия, выдает нам, каким он был. Легко понять: он мог счесть свое толкование Евангелия только непогрешимым божественным откровением. Если учесть то, что себе он в добродетелях отказывал, за чем должна была последовать гиперкомпенсация в облике мании величия. Иначе и быть не могло.
Благодаря учению об избранности, а точнее сказать, благодаря ощущению себя избранным, которое и привело к появлению его учения, Кальвин в значительной степени смирил свой страх и даже испытал чувство восторженной свободы. Но очень заметно, что на каждом шагу он должен был судорожно хвататься за свою веру, чтобы не утонуть в бездне страха. Ведь исходящий из божественных обещаний мир, как признает Кальвин, – это «надежность, делающая нашу совесть спокойной и радостной перед лицом божественного суда. Без этой надежности нашу совесть неизбежно будут мучить и терзать разные страхи, и она забудет Бога и саму себя, лишь бы уснуть хоть на мгновение. Но да… сон ее мимолетен… и мысли о суде Божьем немедленно начинают рвать ее на куски»[801]. «Без сознания божественного предвидения жизнь была бы непереносима… Неисчислимые беды осаждают человеческую жизнь, постоянно среди них подстерегает смерть… наше тело – гнездо тысячи болезней»[802]. Далее следует мрачное описание повсеместных опасностей и страданий. Кальвин завершает так: «Мы непременно должны испытывать боязнь и ужас оттого, что подобное будет и с нами»[803]. Но когда мы заключаем себя в крепость веры, «уверенность в предвидении Божьем рождает в нашем сердце радостное доверие к Богу»[804]. «Поэтому мы хотим обнять Христа, явившего Себя в столь добром облике; Он идет нам навстречу, Он примет нас в Свое стадо, оградит нас и защитит. Но даже так должны быть времена, когда страх за наше будущее вопьется нам в душу»[805].
«Верующая душа, которая несет в себе большую грусть и страх, исходящую из чувства своей нищеты, смотрит на причастие как в зеркало, в котором наш Господь Иисус Христос… нас восстанавливает в небесном бессмертии»[806].
Кальвин держится за веру, чтобы его не мучил страх. Выражаясь психологически, ему необходимо мощное реактивное образование, позволяющее господствовать над страхом. Преодоление страха должно сильнейшим образом усиливать веру как в избранность, так и в другие догматы учения, и облекать их в невероятно сильные религиозные чувства. Мы хорошо понимаем это на основе теории страха. Но мы осознаем: да, она должна обрести некий навязчивый характер, но ей никоим образом нельзя опускаться до навязчивых идей. Рационализации у Кальвина проницательны, а ведь навязчивые идеи, как правило, отличаются скудостью смысла. Они принимают вид инсессий: «Я» соглашается с ними и овладевает ими, поэтому их нельзя рассматривать как обсессии. Было бы неправильно говорить о том, что Кальвин страдал неврозом навязчивых состояний – это не соответствует действительности уже потому, что он уделяет такое большое внимание принадлежности к массе (церкви). На страдающего неврозом навязчивых состояний он похож в том, что, в общем и целом, преодолел страх с помощью интеллектуальной системы и своего усердия для ее одобрения, как и практического осуществления, но любое осуждение своего учения ожесточенно отклоняет. Как и многие люди, страдающие навязчивостями, он перенес тяжелые потери в любви, поэтому у Кальвина холодная слава Божия превосходит практическое благочестие, которое в Евангелиях составляет центр божественной любви, при этом из послушания к Священному Писанию и собственных переживаний сохраняется ее связь с преодолением страха, но с помощью догмата об осуждении на вечные мучения ограничивается узким кругом, а благодаря смертным страданием Богочеловека в качестве компенсации она почти теряет и этот остаточный характер милости. К неврозу навязчивых состояний относится также потеря любви к ближнему, которую Кальвин компенсирует жуткими садистскими поступками, и даже с помощью его указаний применять пытки, его вызывающей беспокойство веры в дьявола, и его прямого, требующего более жестких мер при расследовании и наказании вмешательства в дела женевского Совета, что означает серьезную опасность для цивилизации. Возникновение садистских побуждений во имя Евангелия Иисуса Христа, заметное даже инквизиторам, должно рассматриваться как регрессия, которая постоянно возникает при неврозе навязчивых состояний. Таким образом, Кальвин смог прикрыть страх с помощью навязчиво-невротических средств защиты, но не смог его полностью преодолеть. Этот процесс, который сделал для него ортодоксальное благочестие нужным и необходимым, описанный как чисто патопсихологическое течение, конечно, не может ничего сказать о ценности или малоценности развития Кальвина. Задачей религиозной, теологической и этической точки зрения станет принятие решения об этом.