Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из цирка бабушка их увела в антракте. В утешение расплакавшемуся Герману предложила зайти в кафе. Пузырьки «Дюшеса» больно и жестко били в нос, мешались со слезами и обидой.
— Как-нибудь свожу вас на детский спектакль, — пообещала бабушка, — в кукольный или ТЮЗ.
Но так и не сводила — она никогда не делала того, чего ей не хотелось.
Когда появились Ева и Герман, бабушка еще работала в книжном магазине на улице Кирова[1]. Восседала на кассе в отделе художественной литературы. Царская прическа, перстни на руках. Хорошие книги были крепкой валютой и позволяли бабушке участвовать в той круговой поруке, которая делала жизнь не только сносной, но и занимательной. Знакомые были у бабушки везде. В ресторанах, обувных, больницах и парикмахерских, театре. При Германе и Еве появились детские врачи, продавцы детских магазинов, позднее — учителя в школе. Все эти тайные взаимовыгодные игры вовсе не были бабушке в тягость, о нет, напротив, она играла в них с удовольствием.
Время от времени бабушка принимала гостей — давних знакомцев из союзных республик. Грузины, армяне, азербайджанцы, молдаване. Это были внуки и дети однокурсников и однополчан бабушки (в войну она была связисткой). Когда приезжали южные гости, квартира наполнялась незнакомым, щекотным благоуханием. Женщины все время что-то жарили на кухне, запекали, тушили. Их бархатные голоса весело переговаривались. Ева крутилась рядом с гостями. Обученная еще Андреем, она помогала сыпать муку для лепешек, мыть овощи и чужеземную зелень. Высунув язык, снимала кожицу с крупных сладких помидоров. Нюхала специи и тут же радостно и громко чихала.
Герман иногда тоже заглядывал в женское царство. Женщины ловили его, усаживали на табурет у стола, заваленного овощами и зеленью. Гладили по плечам, обнимали. Говорили, что он совсем худой и так нельзя, восхищались его светло-серыми глазками. Какой красавец вырастет мужчина. Русский витязь. Все это говорилось с завораживающим акцентом, цоканьем языком. Спрашивали, не болит ли ножка. Качали головами, огорчаясь, что ему приходится ходить на костылях. Все, что Герман боялся услышать, они произносили легко и не обидно и так просто, что Герман переставал дичиться и соглашался попробовать острого чахохбили или кисло-сладкого варенья из зеленых грецких орехов, глотнуть терпкого домашнего вина. Ближе к вечеру, когда все собирались, на кухне устраивался пир, в котором Ева и Герман всегда участвовали на первых ролях.
Гости щедро платили за постой и рублями, и гостинцами. Бабушка встречала их с неподдельной радостью, удобно устраивала и сводила с нужными людьми.
— Пойдем ко мне, Лейлочка, я позвоню Владимиру Николаевичу, и всё уладим.
Лейлочка, большая испуганная армянка с влажными от волнения усиками, тяжелыми роскошными черными волосами (на их фоне волосы Евы уже и не казались ни черными, ни роскошными), переваливалась за бабушкой, присаживалась на краешек дивана в бабушкиной комнате, той, где часы с птенцами, сжимала ноги и стискивала руки, пытаясь при этом улыбаться.
Бабушка садилась в любимое кресло, раскрывала толстую тетрадь в оранжевом кожзаме и листала исписанные страницы крупным пальцем. Брала телефон, прикрывала ненадолго глаза, находила особую для таких случаев внутреннюю улыбку. Пока ее указательный палец крутил тугой телефонный диск, сама бабушка перемещалась во времени. Герман любил наблюдать за ней в эти минуты: у нее менялся голос, осанка, даже движения, с каждым собеседником она становилась другой женщиной.
— Здравствуй, Владичек… Да, это я… И я рада слышать тебя… Как ты, мой дорогой… Ну а я, Владичек, вот чего тебе звоню…
Завершив разговор, опускала трубку и еще некоторое время прислушивалась к затихающим чистым отзвукам в том несуществующем на карте пространстве, где только что разговаривала и жила. Поднимала глаза на Лейлочку, сгрызшую уже от волнения полногтя. Тряхнув царской прической, возвращалась в Москву восьмидесятых:
— Ну вот, Лейлочка, девочка моя. Все уладилось. Владимир Николаевич будет ждать тебя во вторник в три часа.
Прощались с объятиями и слезами. Закрыв за гостями дверь, бабушка вытирала слезы. Вытаскивала из кармана деньги. Привычно пересчитывала:
— Вот сказала же — не надо денег. Мы ведь все равно что родные.
Бережно складывала купюры и убирала в шкаф в деревянную шкатулку с резными ящерицами. Запирала шкатулку на маленький ключик. Шкаф тоже запирала. Ключи носила с собой — в кармане атласного халата. Если гости жили недолго, грустила до вечера, а если неделю-другую — заметно веселела и принималась напевать мелодии из любимых опер.
На третий день после похищения Герман состригает Арише волосы машинкой. Процедура ее удивляет, но, похоже, не расстраивает. К очкам с простыми стеклами, с пластмассовыми красными дужками, стянутыми резинкой за головой, Ариша уже привыкла. Сидя на стуле, девочка болтает ногами. За окном льет холодный дождь, подсвеченный краешком низкого солнца. Мягкие, как шкурка гусеницы, волосы девочки падают на пол, обнажая на крупной детской головке нежную кожу. Готово. Герман выключает машинку. Ариша трогает стриженую макушку: ёик. Подняв заискивающий взгляд на Германа, берет его руку и проводит по своей обновленной голове. Ёик, повторяет она радостно. От волос осталось миллиметров пять, остатки эти действительно немного колются.
Лысая, в очках, с вытянутым тельцем, Ариша больше не похожа на милашку с фотографии, развешанной повсюду в Москве. Теперь она напоминает мальчика. Герман берет с подоконника склянку с йодом, привычно цепляет взглядом МКАД — по нему, словно по опрокинутому беличьему колесу, движутся и движутся под дождем сомнамбуличные машины. Повернувшись, останавливает бегающую по комнате Аришу, наносит ватной палочкой на лысую голову и часть лба насыщенное йодовое пятно. Это для любопытных соседей, уже несколько раз звонивших в дверь познакомиться. Узнав про лишай, они точно умерят пыл.
Чтобы отвлечь девочку от размышлений по поводу озадачившего ее йодового пятна, Герман вытаскивает из кармана джинсов чупа-чупс. Несколько секунд, весьма ловкие для трехлетнего ребенка движения пальчиков, и воздух в комнате наполняется химическим благоуханием апельсина.
Герман обращается с Аришей предупредительно. Лишнее внимание соседей ему ни к чему. Впрочем, девочка не плаксива. А если и плачет, то тихо, будто кто-то специально обучил ее этому. Сама зажимает себе рот или ложится лицом на диван или подушку. Вчера, впрочем, прищемила палец дверью, вот тогда уж разревелась по-настоящему. Герман сначала сделал несколько снимков плачущей пленницы на Polaroid, а потом уж донес ее до ванной и подставил руку под ледяную воду.
Всю неделю Герман придерживается плана и не выходит на улицу. В морозилке достаточно сосисок, а в коробке на полу полно пакетов молока. Ариша берет их сама, когда захочет. По правде говоря, Герман мало обращает на девочку внимания, все его мысли заняты Ломакиными. Герману очень хочется посмотреть на их лица. Это была бы ничтожная плата за последние четыре года ада. Но он понимает: если Олег Ломакин его заметит, узнает, то тут же выстроит возможную логическую цепочку. Конечно, если он и помнит Германа, то толстым мягкотелым братцем, и ему и в голову не приходит, что он, Герман, знает, что на самом деле произошло в Севастополе в октябре 1999 года. Что вообще кто-то об этом знает. И все же рисковать не стоит.