Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый раз, когда моя сестра видела Хайме, она брала его на руки, качала, несколько раз целовала, пела ему, обнимала. Она не переставала ни на миг обращаться с ним по-особому, с некоей специфической деликатностью, которую не проявляла даже по отношению к своей дочери. Она обращалась с Хайме так, словно мой сын был болен, словно он был слабым и требующим сострадания, навсегда отмеченным знаком ребенка из инкубатора. «Ну, он стал такой большой», — говорила она, хотя это было ложью, или: «Девочки всегда растут быстрее», — комментировала Рейна, глядя на Хайме. Как-то она погладила его по голове и спросила: «Сколько ему?», а я небрежно ответила, что 12 месяцев, хотя ему было 1,5 года, то есть 18 месяцев, после чего услышала ироничный пассаж насчет моей юбки, которая теперь на мне болталась.
В это время я старалась избегать Рейну, не оставаться с ней наедине, ограничить наши встречи неизбежными семейными вечерами в конце недели. Меня волновало мое душевное состояние, я боялась, что буду относиться к ней предвзято, и все это заметят. Я старалась не судить сестру строго, не быть несправедливой. На этих больших семейных встречах происходило что-то непонятное, хотя, казалось, обстановка выглядела непринужденной, никто не скучал, но родственники настороженно относились к моему сыну. Все боялись дотронуться до Хайме, никто не хотел брать его на руки, даже для того, чтобы сфотографироваться, никто не хотел его приласкать. Все лишь улыбались ему, строили ему рожицы, но издалека, словно боялись, что он может растаять у них на руках. Хайме не сознавал этого, но я знала, сколько любви он недополучает, я тосковала по Соледад, которая баловала бы его, никогда не оставила бы его без поцелуя. Я была уверена, что так бы и было, если бы она не умерла, и по Магде тосковала, которая укачивала бы его, зажав губами мундштук с сигаретой, но она была далеко. Для остальных мой сын был гадким утенком, он любил бабушку, и бабушка его любила, но она предпочитала сажать на колени дочку Рейны, а не моего сына. И только моя сестра, мать этой сияющей девочки, открыто признавала Хайме. Я не могла объяснить этот парадокс, но меня не покидало смутное чувство, что Рейна своим отношением стремится подчеркнуть достоинства своей дочери. Однако скоро мне стало понятно, что никто, кроме меня, не воспринимал положение вещей таким образом.
— Я не понимаю тебя, Малена, — сказал мне Сантьяго в машине, когда мы отъезжали от маминого дома, — мне кажется, ты просто устала. Почему тебя раздражает все, что делает твоя сестра?
— Меня не раздражает, — солгала я, безуспешно пытаясь найти другую тему для разговора.
— Да, тебя именно раздражает, — настаивал он, не давая мне времени ответить. — Каждый раз, когда она берет Хайме, ты срываешься с места как ракета на старте. А она хочет только добра для тебя и ребенка, я в этом уверен.
Возможно, именно поэтому каждый раз, когда она чесала Хайме спинку, то спрашивала у него, делаю ли я также. Возможно, поэтому она давала ему добавки, не спрашивая меня даже взглядом, когда мы обедали все вместе. Возможно, поэтому спешила передарить ему рубашечки и штанишки, которые были размеров ее дочери, мотивируя это тем, что девочке они малы. Возможно, поэтому прятала порцию картофельной тортильи на всех праздниках, чтобы, как добрая волшебница из сказок, появиться с ней неожиданно рядом с моим сыном и угостить его. Возможно, поэтому она бежала, чтобы обнять Хайме, и подбрасывала его в воздух, и разрешала ему валяться на полу, и бегала с ним на лужайке каждый раз, когда я приходила в гости к маме и говорила, что не могу с ним справиться, что сыта детьми по горло. Возможно, все, что Рейна делала для нас с Хайме, было от чистого сердца, но тем не менее я решила послушаться голоса инстинкта, голоса Родриго, твердо шепчущего мне на ухо, что я должна забыть все, что было прежде, до Хайме.
Теперь я выработала привычку просто так, без предлога, каждый час говорить Хайме, что его люблю: «Я люблю тебя, Хайме, я тебя люблю, Хайме». Такое повторение умаляло важность слов, но это было мне не важно. Мои поцелуи, сумасшедшие поцелуи, беспричинные теряли, конечно, ценность в его глазах, но мне было все равно, я продолжала говорить сыну все время: «Я тебя люблю, Хайме», чтобы он выучил это, чтобы впитал как воздух, которым дышал, навсегда. Теперь я делала для него все: как бы ни устала, находила время, чтобы почесать ему спинку, сделать картофельную тортилью, посидеть с ним на пестром ковре, чтобы мой сын знал, как я его люблю. Моя любовь была самым ценным, что у меня было, это было то лучшее, что можно ожидать от матери, которая когда-то говорила, что не может справиться с ним, что сыта детьми по горло.
Но в то утро, когда Рейна неожиданно появилась в моем доме с влажными глазами и дрожащими губами, я все это забыла, все плохое забывается в подобных случаях. Мне она показалась такой хрупкой, такой грустной, замерзшей и отчаявшейся, такой несчастной и такой одинокой, что я тут же испугалась, что, возможно, ее дочь заболела, поэтому я, ее сестра, старшая и сильная, должна ее защитить.
— Эрнан сказал мне, что он влюбился, — пробормотала Рейна.
— А-а-а, — протянула я и тут же прикусила язык.
— В девушку, которой двадцать один год.
— Ясно, — прошептала я и опять прикусила язык.
— Почему ты так говоришь?
— Да так, ничего.
— Они поженятся. И он сказал мне, что я могу и дальше жить в его доме, если хочу. Тебе не кажется, что это чересчур?
Я молча кивнула, но ничего не сказала.
— Я предполагала себе нечто подобное, потому что уже несколько месяцев у нас не было секса, но я думала, что это просто увлечение, понимаешь? Вот поэтому я и настаивала сегодня ночью, чтобы он остался со мной, а он закатил скандал. Я просила его заняться со мной сексом, а он ничего не сделал! Я ему сказала, что нам надо поговорить.
Я не шевелила губами, хотя мой язык горел.
— Эрнан не хотел заниматься сексом — ему нужна любовь.
В этот момент мне пришлось подвигать во рту языком, потому что это была сущая мука, язык настолько онемел, что уже перестал что-либо чувствовать.
— Теперь Эрнан поверил в неоспоримое существование Бога? — спросила я.
Но Рейна даже не улыбнулась.
— Должно быть, — сказала она и заплакала.
Тут я ее обняла, прижала к себе, поцеловала, постаралась приободрить и утешить, я сказала ей, что она может жить у меня столько, сколько хочет. Я предложила это не в качестве одолжения, потому что никогда не планировала что-то получить взамен, никакого расчета у меня и в мыслях не было. Более года — с весны 1990 года до лета 1991 года — Рейна вела себя как идеальная мать и нянька, пока я была невероятно занята делами главы семейства. Мне приходилось крутиться как белке в колесе, наше экономическое положение было очень нестабильным, проще говоря, денег у нас практически не было, я бы даже не смогла платить девушке, которая раньше присматривала за Хайме по вечерам. Ситуация становилась все хуже, и, если бы не Хайме и Рейна, у меня случился бы нервный срыв. Я постоянно ощущала ее заботу и понимала, что не кто иной, как Рейна, привел в порядок шкафы на кухне. Я улыбалась каждый раз, когда находила в комнате Хайме новую рубашечку или свитер, и тоже старалась что-нибудь делать по хозяйству, поэтому, когда приходила домой, мыла посуду и каждое утро вытирала пыль. Как-то вечером я увидела накрытый белой скатертью стол в столовой, на нем стояли две пустые винные бутылки, а Рейна и Сантьяго опустошали третью на балконе. Я сказала, что голодна, потому что у меня не было времени что-нибудь приготовить, а эти двое посмотрели на меня с выражением абсолютного простодушия, за мгновение до того как посоветовать в один голос, поджарить себе яичницу, — они не рассчитывали, что я приду так скоро и захочу есть. Я радовалась тому, как замечательно моя сестра ладит с Сантьяго, хотя наши с ним отношения становились все прохладнее. У меня промелькнула мысль, что если так будет продолжаться, то между ними что-нибудь да произойдет.