Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и ужну подали.
Что за обедом ела, всего и за ужны поела. Да не утерпела и съела рыбки кусочек, лещика фунтов на девять.
Легла купчиха спать, глянула в угол, а там лещ. Глянула в другой, а там лещ!
Глянула к двери — и там лещ! Из-под кровати лещи, кругом лещи. И хвостами помахивают.
Со страху купчиха закричала.
Прибежала кухарка, дала пирога с горохом — полегчало купчихе.
Пришёл доктор — просмотрел, прослушал и сказал:
— Первый раз вижу, что до белой горячки объелась.
Да понятно, доктора образованны и в благочестивых делах ничего не понимают»[246].
Прежде чем рассказать следующую историю, нужно оговориться: всякое нарушение правила только тогда становится притчей, если всё остальное время правило соблюдается. Иначе-то никак нельзя — если правило нарушается повсеместно, то оно и не правило никакое, а перед нами сплошное лукавство и запроданные чёрту пустые слова. То есть, взялся за гуж, не ешь на ходу. Чтобы сделать когда-то исключение, так всё остальное время нужно этот устав соблюдать. А в тот период прежней власти, которое называли вегетарианским (не сказать, что постным), советский обыватель поститься — не постился, а Пасху праздновал.
Другая история, источник которой я не помню, у меня связывается с Пришвиным, хотя может это и не Пришвин. Может, это из каких-то северных дневников, а, может, чьё-то ускользающее воспоминание.
Писатель приезжает в монастырь, где монахи ведут суровую жизнь. Приезжий сидит в келье с монахом. Приезжему хочется есть, и как-то неловко просить еды. Не помню уж, отчего — например, Пост. Наконец он говорит, съесть бы чего. И монах, ничуть не удивившись, кладёт перед ним сёмужный бок. Съели на пару. Пришелец осмелел и у него вырывается:
— Да и попить бы теперь хорошо…
А монах отвечает:
— Это — можно.
И достаёт бутыль. Они пьют и смотрят на тёмную гладь Белого моря.
Когда я слушал эту историю, у меня было впечатление удивительно стройного и отточенного диалога. Ничего лишнего. Каждый в своём праве. Принципы нерушимы. Вера гуманистична. Мир соразмерен. Аминь.
Однако ж, говоря о Посте, я всегда держу в памяти совет одного псковского человека.
Загадка, был ли он вовсе на свете, или соткался из того, что учёные люди зовут фольклором, сам как-то соединился из надежд и желаний простых людей. Звали его Николаем, и был он человеком блаженным.
Этот блаженный Николенька стоял мартовским днём 1570 года на дороге и видел, как по городу движутся всадники. Это, собственно, был русский царь, только что предавший Новгород огню и мечу. А теперь Иван Четвёртый въезжал во Псков.
И тогда блаженный Николенька принёс царю подарок. А на Руси царь всегда немного побаивается блаженных людей — по крайней мере, так происходит в том, что учёные люди зовут фольклором.
Царь наклонился в седле и увидел, что Николенька принёс ему кусок мяса.
Он сказал, недоумённо: «Ныне — Пост, разве ты, дурак, не знаешь?»
Николенька же отвечал царю, что лучше б в Пост он ел коров, а не человеков.
Иван устыдился и оборотился назад, к Москве.
27.02.2017
Отопление (о теме тепла в русской литературе и одном рассказе Бунина)
…Да разве им хоть так, хоть вкратце,
Хоть на минуту, хоть во сне,
Хоть ненароком догадаться,
Что значит думать о весне,
Что значит в мартовские стужи,
Когда отчаянье берёт,
Все ждать и ждать, как неуклюже
Зашевелится грузный лёд…
Илья Эренбург (1958)
Виктор Шкловский в одной из самых знаменитых своих книг писал: «Не люблю мороза и даже холода. Из-за холода отрёкся апостол Пётр от Христа. Ночь была свежая, и он подходил к костру, а у костра было общественное мнение, слуги спрашивали Петра о Христе, а Пётр отрекался.
Пел петух.
Холода в Палестине не сильны. Там, наверное, даже теплее, чем в Берлине.
Если бы та ночь была теплая, Пётр остался бы во тьме, петух пел бы зря, как все петухи, а в Евангелии не было бы иронии.
Хорошо, что Христос не был распят в России: климат у нас континентальный, морозы с бураном; толпами пришли бы ученики Иисуса на перекрёстке к кострам и стали бы в очередь, чтобы отрекаться»[247].
В русской литературе много пишется о тепле — на пригреве тепло, тепло у костра, тепло у печи. Там, где тепло, там и хорошо, рыба ищет, где глубже, а человек — где теплее. Тёплое место ищет — или тёпленькое местечко.
В одном знаменитом рассказе разговор о тепле старой России начинается с того, что герой бездельничает в имении, причём хозяин живёт в саду во флигеле, а герой — «в старом барском доме, в громадной зале с колоннами, где не было никакой мебели, кроме широкого дивана, на котором я спал, да еще стола, на котором я раскладывал пасьянс. Тут всегда, даже в тихую погоду, что-то гудело в старых амосовских печах, а во время грозы весь дом дрожал и, казалось, трескался на части, и было немножко страшно, особенно ночью, когда все десять больших окон вдруг освещались молнией»[248]. То есть начинается всё с амосовских печей — неведомых, неведомой марки, неведомого Амосова. Это деталь другого, загадочного мира, неизвестного происхождения, как археологический черепок, египетская ложечка для мазей, обломанный изразец.
Меж тем, амосовские печи были знамениты. Да и сам Амосов был человек примечательный — причём в Википедии ему посвящено две статьи — как к Аммосову, так и к Амосову, тексты там разные и второй — копия статьи в «Брокгаузе»: «В 1834 году, после почти тридцатилетней службы отечеству, был произведён в генерал-майоры»[249]. Николай Алексеевич прославился не столько в битвах с Наполеоном (от которых не увиливал), и даже не своими опытами в прозе (он сделал ещё несколько переводов), а тем, что придумал особую печь, которая по трубам подавала в помещения горячий воздух.
Этот прообраз калорифера описывался автором в выражениях изысканных и не похожих на нынешние инженерные описания: «от горнила идёт прежде в разных изломанных направлениях, по кирпичному борову, проведённому вдоль камеры, а потом по значительному охлаждению ныряет вниз и вступает в чугунные приёмники нагревательного прибора. В этом приборе, состоящем из чугунных и железных труб, продолжает дым извороты свои, пробегая около 100 футов, и потом уже вступает в дымовую трубу здания»[250], — и тому