Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она отходит, ругается как базарная баба и тащит меня к «Магии Андромаса», припаркованной под деревом. Я падаю на пассажирское сиденье, и мы уезжаем прочь. Элизабет поворачивается ко мне.
– Идиот! – яростно повторяет она. Но таким тоном, будто я сделал что-то правильное.
«Магия Андромаса» ни быстра, ни неприметна, однако нас, по-видимому, никто не ищет. Гумберт Пистл сбросил меня с обрыва и вернулся на пирушку. Никто меня не потерял, кроме, быть может, Бадди Кина. Элизабет Сомс везет нас по извилистым ночным улицам Хавиланда. Для порядка она нацепила обратно усы (на редкость неправдоподобные, как я теперь понимаю) и цилиндр. Я пригнулся и стараюсь быть похожим на реквизит. Мне было бы неудобно, если бы несколько минут назад меня не попытались убить Железным Кулаком. Наконец Элизабет сворачивает в какой-то подземный гараж и за руку ведет меня по сырому туннелю, затем по лестнице наверх, где из нескольких голубятен устроено некое подобие жилища. Все это наталкивает меня на мысль, что нам есть о чем поговорить.
– Да, – говорит Элизабет, – есть. – Но ничего не говорит.
Она прислоняется к стене голубятни (это голубятня № 3, служащая ей гостиной: на полу пара матрасов и подушек, электрический камин с проводом, подсоединенным к сети прямо у нас под ногами, несколько картин на стенах) и смотрит на меня.
– Я спятила, – наконец произносит она. – Дошла до ручки. Ты – это не ты. И одновременно ты.
Что ж, понимаю ее чувства. Элизабет трясет головой, усаживает меня рядом с собой и хватается за меня, как за последний обломок затонувшего корабля. Я глажу ее между лопатками. Чешу спинку. Она ерзает, подставляя другой участок спины, а потом мы замираем, потому что все встало на свои места, и пусть так будет подольше. В наших воспоминаниях так-тикают напольные часы.
– Я скучала, – благоразумно сообщает она моей груди.
Я не представляю что и думать: я-то знаю Элизабет, но откуда она может знать меня? Вдруг она спутала меня с другим человеком, каким-нибудь кузеном Гонзо, и мой прыжок из пасти смерти в сладкие мягкие губы избавления был нечаянной ошибкой? Такую кто угодно мог допустить. Элизабет не виновата, однако надо уладить это недоразумение, пока не последовали новые поцелуи или иные действия, могущие осложнить и без того замысловатую ситуацию. Я осторожно говорю ей об этом, и она заглядывает мне в глаза.
– Да, – наконец произносит Элизабет, – это действительно ты. – И начинает свой рассказ.
Элизабет Сомс родилась в семье Эссапшен и Эвандра Сомса в год Крысы по восточному календарю (это я уже знал, но, прежде чем я успеваю сделать замечание, какая-то маленькая часть меня сознает, что многие известные мне факты оказались неправдой, и лучше помалкивать, если я хочу дослушать историю до конца и еще пообниматься, а обниматься ужасно приятно – во многом потому, что для Элизабет это так же важно, как для меня) и была единственным ребенком. Ей нравилось прыгать через скакалку и строить песочные замки, но она редко бывала в песочнице на детской площадке местного парка, потому что Эвандр Сомс был против любых форм насилия, а один мальчик в песочнице играл в войну – странную, надуманную игру с постоянно усложняющимися правилами, изобретенную его старшим братом. Эвандр Сомс писал жалобы в местные органы власти, прося запретить такое поведение на детской площадке, но ничего не добился и решил действовать изнутри. Строгий запрет на игры в песочнице имел силу до самой смерти Эвандра. Его жена изыскивала другие места, где Элизабет могла бы играть в песочек (на пляже или во дворах друзей) и общаться со сверстниками (последнему изрядно мешала занимаемая Эссампшен должность директрисы – тяжкое бремя для ее дочери, не меньшее, чем быть отпрыском чумных родителей).
Вследствие отцовского диктата против песочницы Элизабет начала подвергать сомнению его мудрость и пришла к выводу, что, хоть Эвандр Сомс и чрезвычайно умен, взвешенная аргументация – не его стезя. Скорее, он использует интеллект для достижения собственных целей (тогда Элизабет выразила это следующим образом: «Папочка говорит правду, но она не такая, как он говорит» – весьма точное определение научного буквоедства). Когда он умер от болезни мозга, которую обычно связывают с нетрадиционным питанием, Элизабет скорбела, как все дети: горько, нерегулярно и без ужасных мыслей о бренности собственного бытия, часто посещающих взрослых. Затем она направилась прямиком в соседний дом, где жил престарелый джентльмен китайского происхождения, и потребовала обучить ее всем возможным практикам насилия и контрнасилия. Старик поначалу отказался, но у Элизабет было куда больше опыта в уламывании дедуль, чем у него – в спорах с маленькими девочками, и скоро она с удобством устроилась в его гостиной и ступила на Путь Безгласного Дракона. Учебе содействовало материнское горе, принявшее форму работы во благо общества (пусть и завуалированной). Единственное дитя напоминало Эссампшен о безрассудном и любимом супруге; взаимная скорбь и взаимная любовь держали мать и дочь на приличном расстоянии друг от друга, которое они преодолевали лишь в самые трудные времена. Может показаться, что это было маленькие безумие, питавшееся их болью, зато оно спасало их от иных страшных безумий и позволяло быть рядом в короткие минуты покоя и утешения, уберегая от сентиментальности, мстительности и ревности, какие в горе могут одолеть двух слишком любящих друг друга людей.
Первым горем Элизабет была первая любовь – молодой человек, в котором самым удивительным образом смешались дерзость и знакомая ей боль утраты. Он похитил сердце юной девушки, воспользовался ее мудростью, но – подлец! – не телом, а потом сбежал на войну и влюбился там в медсестричку. (Тут Элизабет бросает на меня строгий взгляд. Такое выражение лица у меня всегда ассоциировалось с головомойкой, но сквозь призму двадцатилетнего жизненного опыта я вижу, что это страх. Легонько сжимаю Элизабет в объятиях. И правильно делаю – ей, по крайней мере, становится легче, хотя мне это причиняет боль: дают о себе знать отпечатки Гумберта Пистла на моих костях. Я ойкаю. Элизабет секунду думает, затем молча поднимается и требует снять рубашку. Из голубятни № 2 она приносит коробку с мазями и начинает меня лечить.)
Узнав о помолвке, Элизабет Сомс позвонила матери из мрачного гостиничного номера и излила на нее все злые слова и душераздирающую ревность. Эссампшен заявила, что в конце концов все будет хорошо, да и вообще, мальчик бестолковый и не стоит таких переживаний. С этим Элизабет была вынуждена согласиться: он никогда и ничего не доводит до конца, не умеет сосредотачиваться, хочет получить все и сразу, а его внутренний мир, которым она восхищалась, нелестно контрастирует с бесцеремонностью и даже высокомерием, которое Элизабет находила крайне неприятным. (Она выливает на мои ребра что-то очень холодное и вонючее. Если тут еще живут голуби, их покой тревожат разнообразные возгласы недовольства и боли. Руки мягко втирают эту пакость в мою кожу, и боль отступает. Мне тепло и щекотно. Мое тело отвечает на происходящее не самым уместным образом – все-таки меня давно так не обнимали и не трогали, если вообще когда-нибудь трогали (тут уж как посмотреть). Плюс меня только что спасли от верной гибели. Все это приводит к сильнейшему возбуждению – Элизабет либо не замечает, либо ничего не имеет против. Ее пальцы скользят к моему боку, где болит сильнее всего. Они очень нежные, поэтому в обморок я не падаю.)